А утром с девицей и еще каким-то парнем он ушел в ресторан и появлялся иногда в трюме улыбающийся, неверно щупающий ногами пол, бледный от водки. За ним, как пришитая, таскалась девица.
Чтобы не видеть этого, женщина ушла на палубу. На спардеке все прокалило солнцем, она спустилась на нижнюю палубу и села в тени на ящиках, рядом с учительницами, слушала их разговоры. Потом подсел парнишка-моторист, тоже киренский, болтал что-то веселое и детское еще, картавил. Одна из учительниц, мелколицая, стриженая, вертелась, будто ее кололи иголками, торопилась ответить смешное. Другая молчала, насмешливо, как взрослая, улыбалась.
«Этой — что, — думала женщина, — белотелая, сытая. Такой отдыхать не дадут. Покопается… А та… Огуречик-пупырышек… Хоть и шустрая, да нарвется на какого-нибудь женатика. Парни таких не любят, это на мужичка товар».
Она думала о девчонках обидно и с превосходством, потому что все, о чем они размышляли со страхом и нетерпением, она превзошла, прошла уже то неведомое, долгое, неласковое, что называется жизнью, определила цену всему и точно знала, что ждет впереди ее, и даже то, что ждет впереди этих девчонок. Они ей были неприятны и детским заигрыванием с парнишкой — это походило на лото с картинками, когда она сама давно уже играла всерьез и зная карты партнера. Интерес не пропадал, пропадало лишь что-то неуловимое, о чем она давно позабыла.
— А помнишь, — спрашивал, счастливо улыбаясь, моторист, — как ты бежала, а мать тебе велела отнести молоко, а ты с Петькой в кино опаздывала, а я отнес?..
Светленькая девушка кивала, насмешливо отводя глаза, а маленькая неотрывно глядела в толстощекое, блестевшее потом и детской свежестью лицо моториста и перебивала, отвлекая на себя внимание.
— Виталька, ты говорил, усы отпустишь, как школу кончишь? Ты брейся, чтобы скорее росли!..
— Вырастут, — равнодушно картавил Виталька. — Еще надоест бриться.
— А когда я на Байкале в турлагере была… — не унималась маленькая. И женщина удивленно слушала что-то про альпенштоки и кеды, про банджо и аккордеон. А девчонка уже напевала тоненьким голоском какую-то чушь:
И потом:
Виталька и светленькая девушка невольно хохотали; улыбалась про себя и женщина, добрела, думая: «Нет, ничего… Эта тоже свое возьмет… «Мама — лезу!..» Выдумают! Наши-то песни тяжелые все, с матерщиной…»
Она представила себе маленькую учительницей в классе, с ее угреватым подвижным лицом и встрепанной прической, шумную, крикливую, любимую ребятней. Представила и другую, тоже любимую ребятишками, но иначе… Маленькую заглазно будут называть просто по имени, а ту непременно по имени-отчеству…
«Маленькая так и помрет малышковой учительницей, — думала женщина, — а та, наверное, институт кончит…» Она проникалась симпатией к маленькой, завистливым холодком к другой, и тихонечко, как залеченный зуб, начинало ее донимать сожаление о чем-то могшем быть, но не сбывшемся. Таких мыслей она не любила и думать об этом не стала.
На палубу из ресторана выскочила девица, огляделась и, заметив учительниц, подошла.
— Берите, девочки, — протянула она кулек с конфетами и села рядом.
Девчата по-свойски хватанули по горсти конфет и продолжали болтать, шурша прозрачными бумажками. Вышел, покачиваясь, молодой, дурашливо ухмыльнулся и хлопнулся возле девицы, сунув ей под мышки руки. Виталька покраснел.
— Вам тут что?.. Случной пункт, что ли? — закартавил он. — Пьяный, так спать иди! Ну!..
— А кто ты мне? — удивился молодой. — Ты мне кто?.. Никто!.. Не хочу и не пойду.
— Пойдешь.
— Не пойду.
— Пойдешь!
— Не хочу и не пойду. У меня такие же права. И не пойду.
Виталька встал и толкал молодого в плечо, а тот откачивался назад и снова, улыбаясь, наваливался на девицу. Она хихикала, будто ее щипали.
— Не хочу и не пойду, — говорил молодой.
— Пойдешь! — белел от гнева Виталька.
— Не хочу и не пойду!
— Не надо, — не выдержала женщина, боясь, что Виталька ударит его, что будет скандал и молодого побьют. Драться тот не умел. — Не надо! Девчата, попросите, чтоб не трогал он его, я уведу.
— Это сын твой, тетка? — звонко и зло спросил Виталька. — Бери его тогда к… — Он так же звонко и четко выругался.
— Идем, — женщина дернула молодого за руку. — Идем, дурак… Да что ты прилипла к нему, сука!..
Ей удалось наконец утихомирить его, и он заснул. Она же села на свою полку, глядела рассеянно, как толстая продавщица прихлебывает из кружки чай, как балуется с братом продавщицына дочка, и думала о том, что, когда они устроятся, она станет ходить в парикмахерскую делать массаж и разные маски. Говорят, это разглаживает морщины. И одеваться будет по моде.
Девочка набегалась, залезла наверх и заснула, свесив ножку в грязном носке. Продавщица достала яйца, начала чистить их, потом спросила, взглянув спокойными, как у коровы, глазами:
— Наколки у тебя, сидела, что ли? За растрату небось?
— Почему за растрату?
— У нас недавно заведующую посадили.
— Нет… Я на станке работала, чего там растратишь!..
— А за что ж?
Женщина вздохнула и принялась в который раз рассказывать, как работала во время войны на заводе, поехала побывать домой в деревню да по дурости прогуляла почти неделю, ее судили за дезертирство и «дали срок». Она рассказывала, вспоминая снова слюду, и бараки, и нары, и работу на лесоповале, и своих товарок по лагерю, среди которых были такие же бедолаги, как она, а были и настоящие шлюхи, урки, выделывающие черт-те что. Вспоминала, как освободилась пятнадцать лет назад, но не поехала домой, потому что мать умерла, а брат ее не ждал, и никто ее «на западе» уже не ждал… Она рассказывала, а толстая продавщица вздыхала, качала головой, и глаза у нее стали испуганными, — видно, она прикидывала, каково же там приходится заведующей и как бы самой ненароком не составить ей компанию.
— Ничего. Сейчас, говорят, там уже того нет, — успокоила ее женщина и потерла ладонью наколки. — Приеду на материк, сведу. Говорят, сводят.
— Сводят. — Продавщица кивнула. — Больно только небось до ужаса…
— Ну, нешто это боль… — Женщина усмехнулась. Она вспомнила, как голодная и замученная до того, что поднималась на пять, ведущих в барак, ступенек с передышкой, решилась сделать «мастырку». «Мастырки» в лагере делали часто, когда не хотели ходить на работу, друг перед другом, одна нелепее и тяжелей другой. Соседка по нарам проглотила ключи, подруга разрезала себе подошву на ноге и посыпала солью и грязью, пока нога не разболелась. А она раздобыла кислоты и сожгла себе шею… Страшно вспоминать…
— А он кто же тебе, — продавщица кивнула на спящего. — Не сын, значит?
— Так… Знакомый. Едем вместе.
— Значит, ты и не рожала, — допытывалась продавщица. — Как же без детей?
— А что?.. Дети нынче… Радости-то от них…
— Все же. — Продавщица отставила кружку, смяла бумагу со скорлупой и поднялась. — Увойкалась, чумазая… — пробормотала она, отодвинув от края девочку.
Женщина тоже посмотрела на перемазанное черникой личико, на ножку в съехавшем носке и отвернулась. Она была равнодушна к детям, но ей стало неприятно. Чтобы не разговаривать больше с продавщицей, она легла спать. Ее разбудил носатый верзила. Он стоял над ней покачиваясь и гудел что-то.
— Чего ты? Господи, поспать не дадут, шелобаны!
— Мать, одолжи на похмелку рублевочку. Деньги, пока спал, украли.
— Были они у тебя! Иди, нашел мамку!..
Особенно не огорчившись, верзила двинулся к продавщице и принялся выпрашивать у ней кружку, напиться.
— Сейчас, отвешу! — огрызнулась та. — У меня из нее дети пьют.
Маленькая учительница молча подала верзиле чистую банку, но он не ушел, а вдруг загляделся, как светленькая расчесывает косы. Маячил в проходе, пытаясь что-то проговорить толстым языком, и потрясенно смотрел, как текут из-под расчески, отражая свет, русые, длинные, удивительные…