— Да я его, хгада, больше в дом к себе не пущу! Вот пусть за мясом приедет, я ему мясо-то покажу! Узнает он мясо! Нет чтоб отцу с матерью подарок какой привезти. Он еще с них тянет, хгад. Плиткой, значит, кафельной печь обещал починить, — сказал он девушке, толкая ее резко. — То есть не починить, а покрыть, значит. А на кой мне… мать его конопатую, эта плитка ворованная сдалась! Я его с этой плиткой, хгада… я эту плитку ногами растопчу на мелкие кусочки… и выкину…
До сих пор Глазунов крепился и матерные слова не употреблял, но на этот раз не выдержал и «выкинул» эту плитку не туда, куда нужно было.
Он извинился перед девушкой, которая покраснела вдруг, но было уже поздно. Девушке и без того надоел беспокойный сосед с непонятной, мрачной злобой к родному сыну, с жестокими угрозами, которым, конечно, никто не поверит. А тут еще слова эти… Она поднялась и, придерживаясь за спинки сидений, пошла вперед.
Глазунов смотрел ей вслед, на ноги ее смотрел, на красоту ее женскую, и было ему очень стыдно за себя. Он причмокивал губами, улыбался, ожидая, что девушка оглянется. Но она не оглянулась и села впереди.
Глазунов осмотрелся. Кондуктор дремал. Людей рядом не было. Он покосился на продавленное сиденье, откуда только что поднялась его красавица, любовь его несбыточная… Сиденье было порвано и заштопано черными нитками. Штопали, наверно, на какой-то специальной машинке, потому что стежки нитяные рукой так не положишь. Казалось, будто кто-то черным карандашом зачертил рваное место, заштриховал небрежно…
«Любопытная машинка, — подумал Глазунов. — Чего только не придумают люди…»
Ему стало скучно, и он подумал: скорей бы приехать до мой и завалиться спать. Ему очень хотелось спать. Он опять увидел дремлющую кондукторшу, зевнул отчаянно, лязгнул зубами и прикрыл глаза. Хмель еще не прошел, и его закачало сразу, как только он закрыл глаза, потащило куда-то невесомо… и обратно вернуло… Он вздохнул и тонюсенько запел…
— Эх да космонавт… тихо-онечка-а трогай и песь пути не забудь…
Автобус остановился, но Иван Кузьмич не открывал глаза, зная, что это еще только Горяны, что выходит здесь женщина в плюшевом полупальто и другая женщина, знакомая ему с молодости… И он не увидел, как вышла из автобуса его соседка, девушка с апельсинами, которая, как казалось ему, слушала внимательно его рассказ. Впрочем, он уже не вспоминал больше о ней. Она на него справедливо обиделась. Иван Кузьмич подумал вдруг, когда автобус дальше поехал, о жене своей и, подумав, ощупал боковой карман пиджака: шоколадки были там.
— Эх да космона-а-авт, — невнятно и сонно затянул он опять, — тихонечка трогай… и песь пути не забу-удь…
— Ну что ты здесь распелся-то! — сказала ему кондукторша сердито. Она покашляла и еще сказала так же недружелюбно и хмуро: — Пел бы хоть по-человечески…
Иван Кузьмич приоткрыл глаза и спросил удивленно:
— А я как пою?
Но кондукторша промолчала, и было тоже сердитым это ее молчание.
Когда Глазунов подходил к своему дому, день уже кончался. Было еще только за полдень, но свету уже стало мало, все потускнело в деревне, насупилось сумрачно… Но, может быть, оттого это все показалось так, что снег подтаивал на бугорках, оголяя темноту земли, и уже не таким белым и чистым, как вчера, лежал в серой пасмурности дня.
Куча навоза, которую завез вчера Глазунов, обтаяла вся, на ней копошились, как мыши, воробьи, ворона слетела с навоза, когда подошел Глазунов, и, лениво полетев на огород, опустилась там на капустные грядки.
Валенки промокли насквозь, и сырость уже хлюпала в них, холодная и простудная… Иван Кузьмич подумал, как приятно будет пройтись сейчас босиком по теплому половику к столу, на который жена принесет тарелку с куриной лапшой, и как приятно будет шоколадку отдать жене и увидеть радость на ее лице. Он знал, что радость эта оттого возникнет, что подумает она о нем хорошо, как о справедливом человеке, а вовсе не шоколадке этой обрадуется, которая и не нужна, потому что чаю с ней не напьешься, а так жевать вроде бы и ни к чему…
Воробьи шумно взлетели и расселись рядком на крыльцо, дожидаясь Глазунова. Их было много, и они, наверно, радовались оттепели и этой куче навоза, в которой они искали для себя что-то съедобное и находили, конечно.
«Ну дак что ж, — подумал Глазунов, отворяя дверь, — в крайнесь-то случае птицы сыты будут, и то хорошо…»
В доме было тихо и мирно. На этот раз Глазунов не в гости, а к себе пришел, в свой дом пришел, к жене своей.
Он позабыл о сыне, об Алексее Петровиче, о радостях своих и о злобе, будто и не было ничего такого, будто вечно у него была только жена заботливая, теплый дом и думка о завтрашнем дне, которая к вечеру обычно приходила и звала ко сну.
Он наелся сытно в этот вечер, представил ясно завтрашний свой день: видно, опять придется возить навоз… Они разделили одну шоколадку пополам с женою и, когда спать легли, принялись бережливо сосать кусочки шоколада. Во рту от шоколада приятно и сладко было и горчинка какая-то вкусная была.
— А знаешь, — сказал Глазунов, — ты бы завтра навоз-то этот перетаскала от греха подальше. К сараю туда, на огород. Удобрение все ж таки, пригодится.
Жена молчала. Но он знал, что она не спит, а о чем-то думает.
— Ты о чем это думаешь? — спросил он.
— О Сережке…
Глазунов уже без злости, но и без радости вспомнил о сыне и сказал жене:
— Подумай, подумай…
Он засыпал, и сон приходил спокойно и мирно, заволакивая сознание туманом. Напоследок он хотел сказать жене, что подумать-то надо бы серьезно о нем, о Сережке, хоть и тридцать ему с лишним лет, и ему почудилось, что он сказал об этом матери…
И снился ему в эту ночь перед новым днем и работой странный какой-то сон. И хоть долог был этот пригрезившийся сон, и хоть думал, как ни удивительно это, Глазунов во сне, что обязательно надо запомнить его, утром он обо всем позабыл.
Мать и дочь
Руслан Киреев
Она заприметила его, когда он еще стоял у стеночки, глазел с деловым видом на танцующих. Хитрец! Никого же не искал — кого искать, если в первый раз тут?
Такие обычно приглашают Катю, но приглашают тихо, под нос себе. «Пойдемте?» «Можно?» Ни один из них не говорит: «Разрешите?»
Это сначала. Потом говорят. Но уже не Кате, уже Полине…
Вадим к Полине подошел сразу. Домой возвращались втроем.
— Скоро танцы у нас одни бальные будут, — резвился он. — Танги да фокстроты постановлением специальным запретят. Что делать тогда будем, а?
Катя прыснула, прикрыв варежкой свой большой рот. Полина досадливо покосилась на подругу.
— А мы умеем и бальные.
Ее модные, с острым носком туфли скользили по обледенелому тротуару. Вадим взял ее было за локоток, но она глянула на него — только глянула! — и он убрал руку. Скользила она не нарочно, но чувствовала, что, если б захотела, могла бы совсем не скользить.
У ворот остановились. Катя быстро ушла, а Вадим, которого она мысленно называла мальчиком, хотя он был, вероятно, одних лет с нею, предложил, как и ожидала она, встретиться.
— Завтра я уезжаю, — сказала Полина. Подведенные глаза ее смотрели насмешливо.
— Куда, если не секрет? — спросил он.
— А если секрет?
— Вот тебе и огород! Познакомились только-только, а уже секреты. Дальше что ж будет?
— Дальше? Может, ничего не будет дальше.
Договорились на субботу. Полина подала руку. «Салют!» — сказала, и каблуки ее застучали по вымощенному камнем двору.
В длинной, как кишка, комнате было жарко. Бормотал купленный в складчину приемничек. На кровати поверх одеяла лежала с закрытыми глазами Кира.