Старики дружелюбно поглядывали на студента, а тот смущенно уставился в горшочек со сливками, ему было приятно и весело, что с ним так ровно и тепло обходятся вовсе будто бы незнакомые люди.
Ввечеру Максимов уехал, вырезал белую дугу по заливу и скрылся на своем баркасе за острым щетинистым мысом; перед этим он обошел всю родню и знакомых в поселке, разузнал, что и как на белом свете, и теперь, должно быть, успокоенный положением вещей и угощением кумы, сидел себе на корме баркаса и подпевал мотору. В общем у него шли дела, а студент остался один в поселке, где, кроме кумы Максимова, Максимихи, он и не знал никого.
Он сел на обдуваемом месте на самой косе, а пока шел по косе, разгребая и разламывая непривычной еще твердостью башмаков гальку под ногами, впал в лирическое настроение и теперь сидел один, чувствуя себя то ли всем чужим, то ли всеми покинутым. Чувство было очень приятное, а комаров относил ветер, так что сидеть было славно и удобно. Небольшая волна нежно поскрипывала возле ног, за спиной стоял освещенный закатным солнцем лес, а перед глазами раскинулось безбрежное озеро.
Потом он перелистал записную книжку с телефонами, стал опять планировать городские радости, а потом вовсе тяжело вздохнул и поднялся.
За настроением он как-то не заметил, что солнце уже очень низко над горбом северо-западного мыса, что стало прохладнее, что куда-то стали тянуть по самому берегу сероватые с розовым закатным оттенком на сабельно острых крыльях чайки.
Когда он шел к поселку, он поймал себя на том, что как бы видит себя со стороны, какими-то чужими глазами, как бы глазами той неизвестной девушки, которую привели к Максимихе геологи, смотрит ее воображаемыми глазами и видит себя такого одинокого, крупно шагающего по самому берегу озера…
Ему стало неловко, он свернул на тропу и вошел в еловый лес, а потом сошел и с тропы и стал проламываться по чаще, разгребая руками еловые лапы, через духоту и комариные укусы; под башмаками кожано скрипели, и мялись, и скользили упругие кроваво-красные, бурые и салатно-зеленые листья бадана. В лесу было уже темно и скрытно.
Возле поселка пошли свежие поленницы, коровьи и человечьи тропинки, и он уже перестал видеть себя со стороны, и можно было свернуть напрямик к поселку, что он и сделал, чувствуя с удовлетворением успехи самоусовершенствования.
Стадо спускалось по глинистому косогору среди елового молодняка. Подсохшая за день грязь темнела там, где прошли, скользя, коровьи копыта.
Стадо пасли на широком лугу, на мысу, где ветер сдувал мошку, и коровы могли спокойно щипать траву и лежать на прохладе, пережевывая жвачку, могли пить чистую байкальскую воду, забредая в мокрую гальку, скользкую и круглую в устье речки. Коровы паслись, а хозяин стада — длинный и тяжелый бык со спиленными рогами — стоял у самого края воды и не пил, а баловался, время от времени касаясь квадратным влажным носом воды, потом вода стекала и капала с его губ и языка. Стоял он до бесконечности долго, только изредка опуская тяжелую голову к воде, стоял и целыми днями смотрел на горизонт.
Стадо приближалось тесно и плотно согнанным, пастух умел управлять стадом, и у него была маленькая оленегонная лайка, хорошо знавшая свое дело. Черные и красные, черно-белые и красно-белые, с рогами красивыми и рогами корявыми, однорогие и вовсе комолые коровы пылили сотней копыт, обходили лужи, втекали всем стадом в улицу. Угловатые коровы косо ставили негнущиеся задние ноги. Сытое теплое стадо двигалось ровно и спокойно, и только вдруг шарахалась в гущу стада от собаки крайняя корова, или бык, выделявшийся своей величиной в центре стада, играя, поднимался красно-белой огромной тушей и придавливал какую-нибудь корову рядом с собой, и она вырывалась из-под него, в стаде образовывалось движение, а бык протискивался за ней среди остальных и все старался положить свою огромную голову со спиленными рогами на ее угластую спину, чтобы опять вскинуть на нее свои копыта и проехать так несколько шагов.
Стадо вошло в улицу и стало расходиться, большая часть повернула направо, по отвилку дороги к леспромхозу, а остальные пошли по дворам в поселке. Хозяева поджидали их и открывали им ворота и калитки. Мальчишка в красной рубахе бросил велосипед на зеленую траву возле дома и долго гонялся за вредной коровой, она чего-то не шла домой, останавливалась посреди улицы и смотрела белыми глупыми глазами на мальчишку, а потом поднимала заляпанный хвост и кидалась назад, мотая выменем, скользя по грязи.
Студент шел за стадом, рассматривая людей, и собак, и коров, оживленных рабочим часом, с твердым намерением завалиться на сеновал у максимовской кумы да и заснуть, чтобы скорее утро и пароход, потому что все силы, все запасы радости и запасы предвкушения радостей уже высвободились. Он прошел через пустую лесопилку, мимо штабелей неошкуренных бревен — бревна были мокрые и пахли рыбой, мимо навесов, забитых пиленым лесом — новым и стерильно чистым, казавшимся теплым, как парное молоко; под ногами качался толстый слой опилок, перемешанных с землей и песком. Опилки под ногами отдавали спиртом и гниением, а пирамиды пиленого леса пахли чистотой и смолой.
— Ночью, поди, холодно будет, — добродушно уговаривала студента Максимиха, заставляя тащить на сеновал необъятную постель, и сама еще несла большую, с кружевами подушку.
— У меня постели на всю деревню хватило бы, да только спать на ней некому. Старик был, дети были, и вот нету никого. — Максимиха вдруг махнула рукой и, подняв фартук к глазам, пошла от сеновала в дом, что-то про себя пришепетывая.
Студент сидел на сеновале на устроенной постели и слушал деревенский, непривычный после тайги гомон, а когда прошла по двору в стайку Максимиха с подойником, он вдруг почувствовал слабое движение сердца в груди, почувствовал себя виноватым перед этой доброй теткой за что-то тонкое и неуловимое, что происходило из поразительной и уму непостижимой разницы между ним — молодым студентом, который видит себя иногда со стороны крупно шагающим в выдуманном, сладком одиночестве по берегу великолепного, неизъяснимо прекрасного, сказочного озера, и ею, толстой доброй теткой в сапогах, которая живет одна в огромном, нелепом для нее одной доме, где она могла бы постелить постель на всю деревню и где ей некому стелить постель, теткой, которую никто не видит, когда она идет в стайку к своей корове вечером в сумерки и утром на рассвете… Он сунулся головой в большую подушку и лежал так, пытаясь сосредоточиться на этой новой для него боли, пришедшей впервые в жизни.
Лежал он долго, как ему показалось, и еще показалось ему, что где-то близко то забытое ощущение, после которого слезы, сердце тукало горячо, торопливо. Он скатился с сеновала, испытывая жгучую потребность сделать что-то такое, такое для этой тетки…
Взлетая на крыльцо особенно ловким, точным прыжком, он чувствовал себя счастливым, а шагнул в темноватую просторную кухню, уже стыдясь своего восторга, не самого восторга, а скорее детскости и легкости его разрешения. И быстрее, чем привыкли глаза к керосиновому освещению кухни, исчезли все эти чувства, как будто их вовсе не было, будто блеснула и упала, сорвавшись с крючка в воду, серебряная рыба.
Посреди кухни стояла высокая красивая девушка и пеленала что-то в белое полотенце. Девушка в упор смотрела на студента. Она пеленала горячую булку хлеба.
— Рано, милый, рано! Еще мы картошек не поставили! — крикнула на него совсем веселая Максимиха. — Вишь, две хозяйки одного мужика накормить не соберут. А каково нам, бабам, если мужиков полон дом?
— Меня зовут Майя! — сказала девушка.
Глаза, улыбавшиеся ему, казались огромными и таинственными, такими их делали тени. Светила в кухне лампа, стоящая на пустом столе.
— Я, может, что-нибудь помогу? Дров наколоть… — промямлил студент и окончательно потерялся.
— Ну и помоги, пойди вот с ней на деревню. Погуляете и придете, и все готово будет. А то она мне под руки суется, шагу не шагнешь.
— Вы знаете, я хлеб золой засыпала, я нечаянно.
Студент совсем смутился и сказал: