Выбрать главу

Сестра Маша была молоденькая. Наверное, ровесница Никите. И он смутился до слез, когда Маша погладила его по затылку. Покраснел, потянул на голову одеяло.

— Ты меня погладь, сестра Маша, — сказал Витамин. — Он еще глупый. Он не смыслит в редьке скуса.

В больничном коридоре сестра Маша сидела за столиком, записывала что-то в тетрадку и машинально ела пустую вареную картошку, горкой положенную на тарелку.

Маша не сразу приметила, что в двери один за другим тихонечко протискиваются ребятишки. Было их четверо, два мальца и две девчонки; старшая была лет семи в обрезанных валенках с чужой ноги.

— Батюшки, — сказала Маша. — Вы чьи?

— Наша фамилия Кошкины, — рассудительно проговорила девочка в валенках. — Мы пришли навестить нашего брата Никиту. С ним несчастный случай.

— Да ведь нельзя сейчас! Поздно уже!

Девочка повернулась к своим сестренке и братишкам:

— Ну вот! Видите! Говорила я вам! — и объяснила

Маше огорченно — Я их подгоняю, а они не могут быстрей идти! Копуши несчастные!

Трое малышей серьезно смотрели на Машу. Они провожали взглядом ложку, которую Маша подносила ко рту. Глаза их не могли оторваться от ложки.

Маша чуть не поперхнулась. Она схватила тарелку, подошла к детям, присела на корточки.

— Ну-ка, берите!.. — произнесла она шепотом.

— Нам не надо, — сказала старшая девочка. — Что вы. Нет, нет!

— Берите скорей!

Они жевали холодную склизкую картошку, а сестра Маша, сморщась от сострадания, глядела на них.

— Давайте сделаем так, — предложила старшая девочка. — Вы нас пропустите к брату. Несмотря на опоздание. А мы выступим перед вашими больными и ранеными…

— Выступите?

— Ну да, — сказала девочка. — У нас же музыкальная семья. Мы можем исполнить перед ранеными «Синий платочек», «Землянку», «Редеет облаков летучая гряда»… Хотите, покажем?

— Не надо, — отказалась Маша, еще больше сморщась, улыбаясь и поблескивая мокрыми глазами. — Не надо. Идите к вашему брату Кошкину.

Зима была снежная, пуховая. Когда монтеры работали в поле, приходилось к каждой мачте пробивать траншею в снегу. И очень тяжело было волочить по такой траншее бухты провода, неохватные бревна траверз, блоки с закаменевшими веревками.

Никита Кошкин и Витамин катили по траншее бревно. Оно было как чугунное, — топор от него отскакивал. И они замучились с этим бревном.

А по снежной целине, наискосок через поле, спешил к ним какой-то человек. Проваливался, плыл в сугробах, разбивал руками шершавую корку наста. Весь он был запорошен сухой снежной пылью, и даже цвет одежды нельзя было различить.

Наконец человек подкатился поближе.

— Внимание!.. — заорал Витамин, увидев его. — Монтеры, смирна-а!..

Никита оглянулся и увидел перед собой медицинскую сестричку Машу. Наверно, у Никиты было совсем очумелое выражение лица, потому что Маша все время смеялась, когда на него смотрела.

— Приглашали? — спросила она. — Вот я и пришла! Ну, где же ваши ребята-гоголи?

Она была очень хорошенькая. С порозовевшими мокрыми щеками, с разноцветными бровями — одна бровь темная, а другая совершенно белесая от снега.

— Разорвется мое сердце, разорвется пополам! — пропел Витамин и повалился в сугроб.

Даже зимой она носила голубой беретик и хромовые сапожки с отвернутыми голенищами. Тогда у девочек такая мода была. Оказывается, моды не исчезают даже в войну, в самое страшное время.

Девчонки в те годы натягивали мокрые беретики на тарелку, чтоб широким получился беретик, с острыми краями. А голенища у сапожек отворачивали пальца на два, чтоб виднелась желтая каемка.

Когда праздновали Победу, в газетах печатали портреты полководцев, и среди них попадался английский фельдмаршал Монтгомери. Он носил такой же широкий берет с острыми краями, и Никите Ивановичу нехорошо делалось, когда он видел эту фотографию и вспоминал Машу. Ее уже в те дни не было.

Кстати говоря, все прошлое связанное с Машей, вспоминается Никите Ивановичу не цветным, а черно-белым. Как та фотография английского фельдмаршала, напечатанная в газете.

Была весна; Никита и Маша возвращались с работы. На заборе управленческого клуба пузырилась под ветром самодельная афиша: «Сегодня новый кинофильм «Антон Иванович сердится».

— Кажется, это музыкальная кинокартина, — сказал Никита. — Ты музыку любишь?

— Я все красивое люблю, — сказала Маша. — Идем?

— Да как же. Надо переодеться.

— А, чихать. Запачкаем кого, что ли?

И как были они в рабочей одежке, так и побежали в очередь, толпившуюся у кассовой амбразуры. Билеты им достались где-то в последних рядах. Сзади все время шебутилась какая-то мелкая шпана, вспыхивали огоньки самокруток, доносились голоса.

Никита всего этого не замечал. У него было почти страдающее от наслаждения лицо, когда он смотрел на экран и слушал музыку. И он не видел, что Маша на него смотрит. Он не чувствовал, как она закрыла его руку своей ладонью.

Позади загоготали громко, завозились.

— Я сейчас, — шепнула Маша и поднялась со своего места.

Пригнувшись, она пошла к последнему ряду. Несколько голосов с различимыми лицами повернулось к ней. Кто-то спрятал цигарку в рукав.

Маша сжала кулак и поднесла его к той физиономии, что была поближе.

— Тихо! — сказала она. — Ржете, паразиты, а это ведь настоящая музыка играет.

Вечерами улицы в зауральском городке были темны, безлюдны, только хулиганье тут разгуливало при волчьем солнышке. Хулиганья было порядочно.

Те, что гоготали в последнем ряду, встретили Машу и Никиту возле прибазарного скверика. Никита видел, как торопливые тени скользнули по забору, метнулись через дорогу и замерли, сгрудившись, в кустах. Было их пятеро или шестеро.

— Ты беги, — сказал он Маше. — Я их задержку пока.

— Ключи у тебя есть? — спросила она быстро.

Он не понял:

— Какие ключи?

— Да все равно. Какие-нибудь. В кулаке зажать!

Почему-то она решила, что с ключами удобней обороняться. Но и ключей у Никиты не было, — в бараке, где он жил, двери не запирались.

— Беги!.. — повторил он умоляюще. — Ну?..

Их было не меньше пяти, и он знал, что надолго не задержит. Голова у него все-таки кружилась, сильно кружилась. Он выдернул из-под ватника ремень с флотской латунной бляхой. Намотал на руку.

Иногда знакомые ребята внутрь такой бляхи заливали свинец, чтоб тяжелая была, чтоб ловчей было драться. И Никита пожалел, что не успел этого сделать; он не рассчитывал, что придется лезть в драки. Не любил он этого.

Их было пятеро; они стояли в кустах, а для затравки выслали совсем еще сопливого пацаненка. И пацаненок привязывался добросовестно, очень старался:

— Давай отойдем!.. — бормотал он, оглядываясь на кусты. — Давай потолкуем, падла!.. — и бил Никиту сапогом по коленкам.

А Никита лишь отодвигал его, отпихивал от себя. И это злило пацаненка. Он обижался, что не принимают его всерьез, и прямо-таки стервенел.

Маша отскочила в сторону, а потом вернулась, и Никита понял, что никуда она не побежит. Господи, какое страданье было в беззащитном ее лице, какая мука… Спустя годы он видит это лицо.

Пятеро начали выходить из-за кустов, и кто-то двинулся полукругом, чтоб зайти со спины. А прислониться Никите было не к чему. Плешивый скверик, запорошенный сеном, катыши мерзлого навоза под ногами, до ближайшего темного дома — шагов тридцать. Не добежишь, не успеешь… И тут Маша кинулась к Никите, спиной прижалась к его спине, и он почувствовал на шее колючий ее беретик.

Они ударили издали и, конечно же, сзади. Гирькой на цепочке. Никита услышал, как просвистело над головой, как что-то мягкое толкнулось в затылок, совсем не больно… Сзади закричали, Никита обернулся. Он не сообразил, почему цепочка с гирькой очутилась у Маши, он другого ждал… Но цепочка была у Маши в руках, крутилась, завывая, над головой, и пятеро бежали прочь, к базару, оступаясь на ледяных катышках.