Сбоку жались парень и девчонка; качнувшись, Никита Иванович обогнул их, и тут услышал, как девчонка за стонала. Он машинально повернулся. Парень бил ее ребром ладони по тощенькой шее, по пальцам, закрывавшим лицо.
— Да ты что?! — крикнул Никита Иванович и схватил парня за плечо.
Парень хотел ударить и его; Никита Иванович едва поймал занесенную руку. Пока они возились, как боксеры в ближнем бою, электричка ткнулась к платформе, зашипели двери. Девчонка извернулась и прыгнула из вагона. Никита Иванович оттолкнул парня и тоже соскочил в последний миг. Вагон пошел мимо; было видно, как парень судорожно раздирает сомкнувшиеся половинки дверей, ботинок торчал в щели, две побелевшие пятерни дергались. Но электричка набирала ход и быстро утянулась, исчезла за деревьями.
Никита Иванович, придерживая порванный обшлаг куртки, ругаясь вполголоса, затопал к лестнице. Он даже не посмотрел, куда делась девчонка. Все моментально произошло, нескладно, нелепо; Никита Иванович не знал, то ли сердиться на себя, то ли плюнуть да рассмеяться.
Девчонка сидела на лестнице, прямо на бетонной приступке. Валил дряблый снег пополам с дождем, пузырился на грязном бетоне, на железных поручнях. Девчонка утиралась носовым платочком, розовым от крови.
— Перепало тебе? — спросил Никита Иванович. — Больно?
Она все утиралась по-кошачьи.
— Может, помочь?
— Да идите вы!.. — она всхлипнула, прижалась к перилам. Головы не подняла, и тогда он присел на корточки, пригнулся, засматривая ей в лицо.
Они долго просидели тогда на перроне. Уже погасли все фонари, кроме единственного, висевшего над кассой, — все электрички ушли. Один только ночной товарняк громыхал; бесконечные вереницы черных вагонов и цистерн текли мимо, не сбавляя скорости у станции.
— Так и будешь до утра? — спрашивал Никита Иванович.
— Так и буду.
Терпенье у него кончилось, он ухватил ее за рукав и потащил за собой. Она упиралась. Обхватит фонарный столб, и не оттянешь ее, не оторвешь.
Бог знает, как он убеждал ее, что говорил. Просто какие-то одинаковые слова, но повторяемые непрестанно. Он понимал, что сейчас важен не смысл этих слов и не их убедительность. Нельзя было оставить ее одну на платформе. Нельзя. И сейчас он был единственный человек, оказавшийся рядом.
Он все-таки привел ее к своему дому, к двухэтажному деревянному общежитию, когда-то построенному для железнодорожных рабочих и теперь называвшемуся «Шанхай». Этот веселый «шанхай» тоже каждый год собирались сносить, да как-то он ухитрялся держаться.
В комнате Никита Иванович снял с нее плащ, сбегал на улицу к колонке, принес воды в кувшине:
— Отмывайся.
Пока она примачивала синяки, он разобрал свою холостяцкую постель. Белье показалось ему не слишком чистым, и он поменял белье.
— Второй койки у меня нету, — сказал он. — И уйти некуда. Но это ничего не значит. Я вот там лягу, на полу.
Расстелил возле печки газеты, бросил на них телогрейку и старую свою солдатскую шинель. Улегся, не дожидаясь, пока она закончит умыванье.
Потом он услышал в темноте шлепанье босых ног. Она прошла в угол, где он лежал, и под ее рукою зашуршали газеты.
— Ты что? — спросил он.
Она дотронулась до него холодной, вздрагивающей рукой, и прилегла рядом.
— Ну, что ты? Что?
— Ничего, — сказала она. — Молчи.
Чего он только не передумал за эту ночь. Страшная была ноченька. И самое простое, самое верное объяснение случившемуся — что все это можно сделать н а з л о — он не сразу отыскал. Уж так у него получалось в жизни, что он ничего не делал назло. Ни кому-нибудь другому, ни себе.
И он думал, до какого же каления надо довести человека, чтоб такое случилось. Можно человека обидеть, оскорбить и унизить. Только любой обиды, любого оскорбленья и униженья все-таки мало, чтоб такое случилось.
Конечно, можно это сделать по глупости, по легкомыслию, по бесшабашности. — Но она-то была другая, совсем другой был у нее характер, и он ощутил это сразу.
Значит, полное отчаяние надо было почувствовать, чтоб такое случилось.
Под утро, когда рассвело, он лежал и смотрел, как она спит. Она во сне вздрагивала. Внезапно дергалась и съеживалась, будто ее ударяли, и даже просыпалась от собственного дерганья. Он смотрел на ее собранные в узелочек волосы, тонкие как паутина, и такого же серенького цвета, на смешное оттопыренное и острое ухо, на плечо с выпирающей косточкой. Веснушки были везде — и за ухом, и на шее, и на плече. И синяки были везде.
— Отвернись, — вдруг произнесла она отчетливо, не открывая глаз. — Отвернись, не смотри, будь человеком…
Утром она повеселела, оживилась. Никита Иванович понимал, что она притворяется; в груди у него затеснило, муторно сделалось. Он улыбался через силу.
Сидели друг против друга, пили чай.
— Ты его не умеешь заваривать, — сказала она. — Ошпаривай чайник кипятком, чтоб нагрелся. Потом уж заварку, и хорошо, если разных сортов… Я очень страшная, да?
— Нет, — ответил Никита Иванович.
— А совсем вкусно, если заварку перелить несколько раз. Из чайника в чашку, а потом опять в чайник. Восточный способ.
— На работу сейчас? — спросил Никита Иванович.
— Конечно.
— А после работы?
Она улыбнулась чуть-чуть.
— Домой.
— Но ведь…
— Что?
— Можно сюда прийти, — проговорил Никита Иванович. — Я у знакомых переночую.
Она мгновенно нахмурилась, глянула исподлобья, звякнула стаканом о блюдце.
— Вот еще. Ты-то здесь при чем?
Кольцо было у нее на руке. Узенькое, потертое серебряное колечко, уже врезавшееся в палец. А пальцы были рабочие, с распухшими суставами, с расплющенными ногтями.
Никита Иванович встал и принялся убирать со стола. Она съежилась на табуретке, следила за ним внимательно, и он чувствовал этот взгляд. Неслышно приблизилась, провела пальцем по заросшему затылку.
— Эй. Спасибо тебе.
Он стоял, не оборачиваясь. Дышать стало трудно. А она опять провела рукой по его затылку.
— Зачем тебе такая славная косичка. Давай поменяемся?
Он сказал:
— Запомни телефон: семнадцать сорок один. Его все знают. Когда свет погаснет, звонят в нашу контору: семнадцать сорок один.
Она сказала:
— Запомню.
— Спроси Никиту Ивановича Кошкина. Мне передадут.
— Хорошо.
— Если только понадобится…
— Хорошо, Никита Иванович. Когда погаснет, я тебе позвоню.
Он промаялся в конторе до полуночи, она не позвонила. Не было звонка и всю неделю подряд. В груди у Никиты Ивановича будто раскаленный камень лег. Не вздохнуть, не успокоиться, не забыть хотя б на минутку… Печет и печет.
Никита Иванович представлял, что могло произойти там, в ее доме. Ночью она немного рассказала про мужа. Молодой он был и удачливый, лихой красавец. Парашютным спортом занимался. Только вот слишком часто соскакивал с нарезки.
Никита Иванович спросил, что это значит — «соскакивать с нарезки».
— Гайку видел? — спросила она. — Иногда крутится как надо, а иногда сорвется, соскочит с нарезки. И машина вдребезги.
Мужа она называла «родимый». И Никита Иванович представлял, что мог натворить «родимый», сорвавшись с нарезки. Да еще озлясь на то, что дома жена не ночевала. Да еще узнав о происшедшем. Она вполне могла выложить всю правду — это естественно, если поступаешь назло. И бояться нечего: при таком отчаянии не бывает страха.
Она позвонила через две недели с лишком. Никита Иванович за это время вконец извелся, и сам едва с нарезки не соскочил.
Позднее-то он убедился, что ей эти две недели обошлись дороже. Гораздо дороже. И позвонила она в ту ми нуту, когда ее терпению край наступил, когда человеческих сил уже не хватало.
Она из тех женщин была, которые не плачутся и легких слез не проливают. Которые сами, без подмоги, держатся до последней черты.
Она была моложе Никиты Ивановича на четырнадцать лет. Но забывала об этом или не хотела замечать. У него давненько уже морщины пропечатались на лбу, а ей казалось, что он попросту насупился, помрачнел. Она наклоняла голову и бодалась, как козленок.