— Эй, — говорила она. — У тебя там печальные мысли завелись! Пускай ко мне перелезут!
Не хотела она замечать, что он устает, что к дурной погоде ломает его ревматизм, полученный еще на фронте. Не жалела.
— Ты мужик или кто? Держи хвост трубой!
Но чаще она кричала на Никиту Ивановича и ругалась.
— Все вы одинаковы! — яростной, быстрой скороговоркой выпаливала она. — Господи, как я вас всех ненавижу!.. Хоть бы один человек попался, не зверь, а человек, один-единственный! Которому довериться можно, и не подозревать ни в чем, и знать, что всегда поймет!.. И бить не станет через десять лет!..
Никита Иванович не спорил с ней в такие минуты. Терпел. Она не хуже его сознавала, справедливые слова выкрикивает или нет. И мучилась потом больше, чем мучилась бы от его упреков.
Однажды, когда уже ясно сделалось, что Никита Иванович не проживет без нее и она без него не проживет, он сказал:
— Не езди больше домой.
Она долго молчала. Нестерпимо долго.
— Как тебя старый начальник называл? — спросила она наконец. — «Ноль три»? «Скорая помощь»? Отчего же ты думаешь, что ты один такой?
— Я не думаю, — сказал Никита Иванович.
— Тогда понимай.
— Понимаю. Но ведь пропадешь.
— Значит, судьба.
— Но зачем? Зачем?
— Ты свою жизнь, — сказала она, — на других потратил. Зачем?
— Не тратил я. Иначе нельзя было.
— Я-то знаю! И про мать, которая болела, и про сестренок с братишками. Я все помню… Не врал же ты, когда рассказывал.
— Не врал.
— Ну вот. Не на себя же потратил.
— Нельзя было иначе! — крикнул Никита Иванович. — А у тебя можно! Он у тебя молодой, он здоровый, ни черта ему не сделается. Не пропадет!
— А вдруг? — сказала она. — Вдруг? Кому это известно?
— Неужели еще любишь?
Она смотрела на Никиту Ивановича, как на младенца неразумного. Как старшая смотрела.
— Он любит, — сказала она. — Он любит. Если бы сумел обойтись без меня… Если бы!
Иногда черными словами проклинал Никита Иванович ту зимнюю ноченьку, когда они встретились. Да только поздно проклинать, уже ничего не повернешь вспять, не переделаешь, — надо ждать, совсем не надеясь на перемены, и надо терпеть, хотя не хватает терпенья.
— А ведь все бы получилось, — сказал он однажды. — Все по-настоящему. Чтоб семья, дети… Чтоб каждый денек светлый был.
— Эй, — засмеялась она, — иди, я тебя причешу. Не обрезай косичку, ходи без шапки, станут девочки заглядываться…
— Перестань.
— А ты меня брось. И все кончится.
— Перестань!
— Ты же не пробовал. Не бойся, возьми и брось, я ведь не пропаду! Я по гроб застрахованная.
— Перестань!!
— Знаешь, — проговорила она с тем же искренним, легким смешком, — вот бабы мужей от пьянства спасают… Одна — хрясь! — и бутылку об пол. А другая потихоньку мужнин стакан придвинет и выпьет. Сама выпьет, чтоб ему не досталось…
— Ну?
— Не притворяйся, что не понял. Ты хороший. Ты очень хороший. Ты «скорая помощь», задушевный дружочек. Но ты из тех, которые сами выпивают стакан. А оттого и молчи. Никогда не жалуйся. Если не умеешь, не хочешь, не можешь по-другому, тогда не смей жаловаться! А теперь иди сюда, буду причесывать…
С той поры прошло много месяцев. Иногда — впрочем, весьма редко — в кошкинской конторе раздается неслужебный телефонный звонок. Далекий женский голос просит передать Никите Ивановичу, что ему, дескать, звонили. Диспетчер Дементьева интересуется: не передать ли что-нибудь конкретное? Нет. Просто скажите, что звонили.
В такой день безответный Никита Иванович сразу уходит с работы. И бывает, что нету его и завтра, и послезавтра.
А когда он все-таки появляется, то на себя не похож — глаза ввалились, нездоровая синева проступает сквозь румянец, весь будто обугленный, ссохшийся.
Новый начальник сердится, нервически кричит, не выбирая выражений. А Никита Иванович лишь отводит глаза. И никому не видно, как, вздрагивая, расширяются зрачки, как трепещет в них бесцветный, наглухо запертый огонь.
Потом, исподволь, Никита Ивановч обретает прежний цветущий вид.
Влезши на второй столб, Никита Иванович осматривает проводку. Ну, конечно… Алюминиевый провод прикручен к старому, медному. Такие дрянные узлы всегда окисляются. Деликатный немецкий пробник под названием «Вобла» улавливал какие-то крохи напряжения и загорался. А вот лампочка Никиты Ивановича не горит. Не понял Витька простенького секрета.
Стукнула оконная рама, просунулось в нее лицо владельца хижины.
— Зажглось, мастера!.. Зажглось!
— Включайте телевизор, — говорит Никита Иванович.
Он обматывает соединение изоляционной лентой. Хоть это и не спасенье, но все-таки следующая авария произойдет попозже. А может, и не дождется ее владелец хижины — снесут к тому времени остатки поселка.
Слышно гуденье из форточки, начинает бледно мерцать окно. Владелец включил телевизор. Вон, со столба видать огромный прямоугольный экран, и движенье на нем, бегущие фигурки. Потом крупно показывают какого-то черного, длинноногого, в ослепительной майке; он несется по экрану, будто растягиваясь в прыжках; пестренький мячик словно привязан к его ногам. Выскочили наперерез кинулись в ноги* черный упал — «а-а-ах!» — стонет владелец в комнате, «а-а-ах!..» стонут соседние хижины, «а-а-ах!..» стонет весь земной шар.
Наверно, такие зрелища требуются миру. Ничего не поделаешь. Когда передают футбол, напряжение в сети падает чуть не на десять процентов. Все телевизоры включены. Теперь кочегарит и этот услаждает своего владельца. Порядок.
Никита Иванович спускается вниз. Нечаянно взглядывает на крылечко и вдруг замирает на середине столба.
Никита Иванович видит, как розовая девица, сидящая на крылечке, поднимает узенькую ладонь и наотмашь, хлестко ударяет Витьку по щеке. Так звонко и хлестко, что взлаивает собака за дверьми.
Никита Иванович больше года работает с Витькой, помнит его и злым, и радостным, и беззаботным. Пожалуй, только сконфуженным и растерянным не помнит. А сейчас Витька совсем растерян.
Они собрали инструмент, идут к машине, и Витька оглядывается через два шага на третий. Девица исчезла с крылечка. Двери захлопнуты. Доносится футбольный рев из хижины, бухает собака взаперти.
Никита Иванович делает вид, что ничего не заметил. Они садятся в кабину; Витька слепыми руками шарит ключ зажигания.
— Ангидрид твою перекись…
Что ж, и такое бывает. Не ведаешь, Витя, где найдешь, где потеряешь… Как бы, Витя, не настал конец твоим похождениям. Вдруг еще не раз прибежишь и постучишься в эту хижину, и будут хлестать тебя по чему попадя, а ты снова будешь стучаться. И такое бывает.
Снова забрызганный грязью «козел», дымясь, едет по улице. Тормозит у телефонной будки.
Никита Иванович втискивается в ее нутро, шарит в нагрудном кармане. Вытаскивает палочку от эскимо, сует в щель для монет и набирает номер.
— Але, Дементьева!.. Кошкин говорит. Кончили мы в академическом. Да, нормально… Едем домой…
Он раздумывает несколько секунд.
— Але, Дементьева!.. Мне никто lie звонил? Ну, ну… Извини, пожалуйста. Извини.
Он вешает запотевшую трубку.
А дымящийся «козел» криво стоит на отблескивающей дороге, ждет. Над придорожными тополями, над крышами поселка низко и быстро текут расслоенные тучи с голубыми промоинами. Налетит леденящий ветер, смахнет в канаву пугливый автомобильный дымок, перевернет пласт слипшихся листьев на обочине. Расплющенные одуванчики таращатся в небо: опять дождь надвигается или снег?
Осень…
1964
Лебединая жизнь
Глеб Горышин
Они пролетели над Азией и Европой, над такими людными городами, как Ереван, Мелитополь и Ярославль, но их почти никто не увидел. Они летели без кряка, без свиста крыльев, без гоготанья или курлыканья, вдвоем высоко над землей, в апрельское, зяблое время. Встающее солнце окрашивало им белые подкрылья.