Выбрать главу

По вечерам я несколько раз подходил к окну своей комнаты, высовывался и заглядывал вниз, на тротуар. Там в кресле виднелись ее матовые косы и носок маленькой туфли. Она не спала. Она тотчас чувствовала, что на нее смотрят, и начинала беспокоиться.

Эту молодую женщину, эту песчинку мирового океана, пронесло взрывной космической волной через весь земной шар сюда, в старый Рим, и опустило на порог гостиницы «Начионале». И та же волна смоет ее при случае в один миг, как бы вы ни хотели продлить ее пребывание здесь, хотя бы на ничтожное мгновение. Этого не случится. Она исчезнет, такая же изящная, маленькая, как бы стремящаяся взлететь, — исчезнет в хаосе миллионных и перенаселенных столиц, таких, как этот Рим, как ее родной Токио. В этих тяжких городах одиночество можно ощутить только глухой ночью, и то в самом мерзком его качестве — в страхе, что за тобой крадется убийца и ты даже не знаешь, как в этой стране нужно позвать на помощь.

Сегодня поздним вечером я прошел мимо японки. Она взглянула на меня так растерянно, что этот взгляд меня встревожил. Мне стало ясно, что она пытается понять и никак не поймет, что это за чужой город с тысячелетней, непонятной и неинтересной для нее историей, зачем она здесь и что ей делать в этой равнодушной жизни. В той жизни, где каждый шофер знает, куда он ведет свою машину, а каждый цветок бугенвилии, зацепившийся за выступ стены, знает, что он призван выполнять свое назначение и что он не один. Цветок бугенвилии был все-таки более свой, чем она, на этих каменных улицах Рима, покрытых толстой ржавчиной, простой и нежный, как язычок пламени! Зачем он распустился здесь, у гостиницы?

У входа в холл решительно остановился человек с таким матовым лицом и злыми прищуренными глазами, будто он был срисован со всех кинореклам обо всех кинозлодеях земного шара. Он протянул руки к японке, предлагая ей встать, но она не двинулась.

— Ты! — сказал он сквозь зубы. — Я сломаю тебе шейку одним щелчком.

Японка не понимала. Она улыбалась спокойно и чуть удивленно, как улыбалась перед розовым и золотым сиянием сказочных плафонов виллы Боргезе. Портье неторопливо поднял над своими книгами доброе и полное лицо в темных очках. Потом снял очки и спокойно вышел на тротуар, навстречу человеку с прищуренными глазами.

— Оставь ее! — сказал этому человеку портье, но сказал тихо. — Или я отправлю тебя в квестуру, а может быть, и много-много дальше.

Портье спокойно вынул из внутреннего грудного кармана пиджака остро отточенную велосипедную спицу — неуловимое и страшное оружие поздних городских ночей. К концу спицы была приделана маленькая деревянная рукоятка. Спица зловеще сверкнула в руке у портье, как тонкая и быстрая змея. Человек с прищуренными глазами отскочил на мостовую и быстро пошел прочь. Портье пошел вслед за ним, пытаясь его догнать.

— Но! — вдруг дико закричал человек с прищуренными глазами, прыгнул в сторону и бросился бежать. — Но!

— Пронто! Готово! — сказал портье, спрятал спицу в карман пиджака и вернулся в холл. Он тяжело вытер пот со лба, и я подумал, что профессия портье вовсе не такая спокойная и безопасная, как мы думаем.

Японка ушла со своего места на тротуаре, села в открытой телефонной будке в холле и расплакалась. Она плакала, глядя прямо перед собой. Слезы у нее были крупные, как будто искусственные. Камерьер принес ей стакан минеральной воды.

Я ушел в свой неуютный номер, но долго не мог уснуть и несколько раз бессмысленно повторял про себя: «Какой странный и неприятный мир!» До тех пор у меня никогда не было такого неуютного ощущения от окружающего мира. «Какой странный и неприятный мир!» Нет, не странный, страшный — портье одним ударом мог вогнать велосипедную спицу в сердце этого человека. И был бы прав.

Среди ночи по крышам забарабанил дождь, и, хрипя и отплевываясь, запели водосточные трубы. Тяжесть, лежавшая в груди, исчезла, будто кто-то сразу разжал долго стиснутое в кулаке бессильное сердце. Тогда я понял, что, очевидно, перестал дуть сирокко, — от него, конечно, рождались все эти глухие волнения в крови и на все падал мрачный отблеск утомленных нервов.

Утром я опять пошел на виллу Боргезе. Лужи, налитые ночным дождем, были совершенно прозрачные. Над ними вился легкий пар. Японка сидела около статуи Дафнии и, увидев меня, улыбнулась всем лицом — полуоткрытым ртом, даже ресницами и серыми, как у европеянки, ласковыми глазами. У входа на виллу продавались цветы. Я купил маленькую розу, цвета густейшей крови, подошел к японке и положил холодный и сырой цветок ей на колени.

Она засмеялась так громко и гортанно, будто по мраморным средневековым полам кто-то швырнул горсть хрустальных шариков и они закатываются за старинные диваны и кресла, посмеиваясь и подшучивая надо мной.

Японка встала, дотронулась до моей кисти выше запястья, поклонилась мне низко, по-японски, и ушла. И потом мне еще долго казалось, что от этого прикосновения остались слабые следы, как на скульптурах Бернини. Она ушла. Вслед за ней по залам рванулся жаркий ветер, и наступила тишина. Она уходила туда, где в медном воздухе дремал Рим.

Я смотрел на ее спину, похожую на деку драгоценной скрипки, на быстрое движение ее бедер под натянутым платьем, пока она наконец не оглянулась на меня и нежное солнце далекой заокеанской страны просверкало в ее длинных глазах. «Нет, — подумал я, — мир не страшен, а только, может быть, странен, и я благодарен ему за тысячи мелочей, дающих ощущение неясности и счастья».

— Вот это и есть, — сказал старый чистильщик сапог своему соседу — мальчишке, оба они сидели при входе в виллу, — это и есть та самая девочка из-под атомной бомбы.

И оба ласково улыбнулись ей вслед, как бы желая охранить этой улыбкой ее дальнейшую жизнь.

Ялта, май 1966

Вера и Зойка

Юрий Трифонов

Перед обедом пришла одна знакомая клиентка, пятьдесят два восемьдесят, — аккуратная такая, чистенькая, в плаще «болонья», белье сдавала тоже всегда чистенько, аккуратно и мужского много, — и спросила у Веры, не поедет ли она с субботы на воскресенье за город — убрать дачу. Вера спросила: много ли дел? Виду не показала, что обрадовалась. А обрадовалась очень, потому что деньги нужны были до зарезу, и этот зарез обозначился именно сегодня, утром, и Вера до сих пор не могла прийти в себя и, бегая от прилавка к полкам, цеплялась за выбитую половицу. Это уж как закон: чуть понервничает — всегда за эту половицу цепляется, чтоб она пропала, зараза.

Клиентка объясняла: вымести сор, помыть полы в четырех комнатах, три внизу, одна наверху, открыть рамы, ну как полагается после зимы. Говорила она быстро, небрежно, как о чем-то легком и пустяковом, о чем не стоит распространяться подробно. Но Вера-то поняла, что она хитрит, ей важно получить согласие, а на самом деле работы там, конечно, будь здоров сколько, и работы тяжелой, тем более что зимой в доме никто не жил, не убирались. Но никакой работы Вера не боялась и поэтому подумала даже с радостью, что это хорошо, что работы много: заплатят больше. Деньги были очень нужны. Утром одна клиентка, старуха, сорок восемь сорок четыре — и цифра-то гадостная, одни четверки, — подняла шум из-за одеяла: подменили, мол, сунули вместо шестирублевого какое-то чужое, дешевое. Старуха была права, но спохватилась поздно, когда уже расписалась на двух квитанциях. Напутали упаковщицы, Вера была виновата только в том, что, выдавая, не проверила тщательно, а лишь поштучно. Да ведь всегда так проверяла, и ничего не случалось. Искали-искали шестирублевое, нигде не нашли. Предлагали старухе замену, она отказывалась, требовала свое, и тут Вера вспыхнула — потому что упаковщицы ее виноватили — и сказала, что старуха, мол, уже расписалась и мое дело маленькое. Та пошла к заведующей, к Раисе Васильевне, вызвали Веру, упаковщиц, орали, шумели — упаковщицы на Веру, она на них, насчет крика Вера всех могла переорать, потому что голос у нее хотя и хриплый, но очень дробный, пронзительный, и, главное дело, было обидно, что ее одну виноватят, а упаковщицы как будто ни при чем. А сколько раз она упаковщиц выручала? Сколько раз чужое отдавала: возьми, не греши, мне чужого не нужно. Ничего знать не хотели, ничего не помнили: плати шесть рублей, и точка. А шесть рублей — деньги не маленькие. За них Вера три дня горбатится. Могли бы, кажется, войти в положение: у обеих мужья зарабатывают, могли бы по рублю кинуть, все легче. Куда там! А Евдокия, старшая упаковщица, еще насмехалась: ничего, мол, на два пол-литра Сережка пострадает, и все дела. Такая ехидная, зараза: ее это касается, на что Вера деньги тратит! Сама, паразитка, живет за мужниной спиной, а как другие мучаются, об этом у нее понятия нет…