Об этом, кстати, замечательно сказано у Толстого. Даже посредственность из посредственностей Николай Ростов и тот правильно оценил значение подвига генерала Раевского в Салтановском сражении.
«Офицер с двойными усами, Здражинский, рассказывал напыщенно о том, как Салтановская плотина была Фермопилами русских, как на этой плотине был совершен генералом Раевским поступок, достойный древности. Здражинский рассказывал поступок Раевского, который вывел на плотину своих двух сыновей под страшный огонь и с ними пошел в атаку… Ростов молча смотрел на него. «Во-первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его, — думал Ростов, — остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевляться, потому что что им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре?»
Я прошу извинить мне эту длинную цитату, но уж очень велико было искушение ее привести, хотя она, возможно, и уводит слегка в сторону.
Итак, личные обязанности нашего фурштатского солдата сталкиваются с его обязанностями общими, гражданскими и зачастую мнимыми. В данной работе фурштатец рассматривается мною, естественно, не столько как солдат, обозник, сколько как последний член некоей людской совокупности. Возможно, что некоторые военные сравнения, затемняют смысл данного реферата, за что прошу прощения у читающего.
Нашего обозника приучили жертвовать собой, но жертвовать детьми не приучили. Вот как раз в его отношении к детям, к семье и пробивается его естественная, то есть человеческая сущность. Привязанность к детям — это, видимо, тот личный плацдарм, который еще не полностью захвачен государством или обществом, то есть это то реальное, что еще не побеждено и не уничтожено мнимым, мистическим, религиозным.
По-видимому, здесь мы нащупываем первое противоречие. Солдат-обозник, то есть наш последний горемыка, нужен обществу (государству), вернее его правителям, как несомненно реальная величина, но они опутывают его помимо реальных физических пут еще путами и цепями мнимыми — фантастическими, религиозно-патриотическими и прочими.
Желая выжать из него побольше и заплатить ему поменьше, они превозносят нашего обозника до небес, но не его, конкретного фурштатского Жана, Пьера, Франсуа, а его, как жана, пьера, Франсуа с маленькой буквы и в то же время как нацию с буквы большой.
Итак, личная свобода нашего фурштатца ограничена не только его реальной слабостью, подчиненностью вышестоящему капралу, незащищенностью перед миром и обществом, а еще и мистическим нереальным страхом несуществующей угрозы, страхом перед остракизмом, отлученностью его, реального, от нереального целого (государства, сообщества и т. и.). Но так ли страшно оказаться отлученным? Страшно. Но опять-таки можно определить четкие пределы этого страха, то есть беспредельность привести к чему-то более или менее определенному.
Наш фурштатец обладает самым минимумом прав, самым минимумом благ и в то же время на нем держится все общество. Во время войны он к тому же находится в непосредственной близости от смерти. Так страшно ли фурштатцу исключение из ряда?
Да, страшно. Страшно, потому что фурштатец связан со своей семьей и в случае его выхода из ряда (общества, группы и т. п.) — возмездие неминуемо и, если не настигнет самого обозника, то уж, во всяком случае, не обойдет его семью. Но страх за семью — страх реальный, а всякое реальное имеет свои границы как в пространстве, так и во времени. Не потому ли так часты среди фурштатцев случаи дезертирства (или эмиграции, бегства в мирное время). Что такое дезертирство или бегство, как не попытка выбора, как не сравнение двух страхов, двух опасностей? Нисколько не оправдывая беглецов и дезертиров, я в данной работе просто рассматриваю самую возможность бегства как такового.