Выбрать главу

«Пролетариату нечего терять», — писал Маркс. Нашемуфурштатцу — тоже. Если поезд остановился или повернул не в ту сторону, то спрыгнуть легче всего безбилетному пассажиру. Он ничего не теряет и может найти себе другой поезд, который движется в нужном направлении. Человек, заплативший за билет да еще первого класса (купейный или спальный), во всяком случае будет надеяться, что поезд наконец двинется и повернет на нужный путь, как было обещано. Обознику никто ничего не обещал. Вернее, обещали, но что-то очень неконкретное, вечную славу, например. И поэтому покинуть состав ему легче, чем пассажиру спального вагона.

Фурштатец почти всегда на нуле и поэтому ему проще сызнова начинать с нуля.

Но стоит ли брать крайние формы протеста — как то дезертирство, бегство и т. и.?

Ведь кроме этих крайностей есть еще формы промежуточные, как то нерадивость, леность, разболтанность, филонство (т. е. итальянская забастовка). Человека убежавшего легко подвергнуть остракизму, легко наказать его или его семью. Человека нерадивого наказать труднее. Как вызвать сочувствие у последних знаков ряда, наказывая нерадивого соседа, если каждый видит, что сам наказыватель ни черта не делает, то есть тоже нерадив?!

Вполне допускаю, что мое соображение ненаучно, но мне кажется, что все исторические формации лопались не вследствие дезертирства или бегства низших рядов, а как раз из-за их ничегонеделанья, из-за саботажа наших фурштатцев. Равнодушие к своим общественным обязанностям, то есть к производству, приводило к гибели всей формации, а точнее — к перестановке знаков во всем нашем ряду и к модернизации реальных и мистических пут и цепей.

Итак, мы замечаем, что как бы ни был угнетен наш обозник, в известном смысле, он даже более свободен, чем знак, стоящий ближе к запятой. Отказаться что-либо делать для других куда проще, чем отказаться что-либо делать для себя. Поэтому в каждой новой формации должна была увеличиваться доля получаемого обозником от его труда продукта. То есть фурштатец «богател» и несколько «освобождался», но поскольку его богатство и свобода увеличивались не в пространстве, а во времени, он их ощущать не мог. Сравнивать ему было не с чем. Ведь он по-прежнему оставался распоследним знаком в нашем ряду.

Правда, следует сказать, что богатство не только относительно. Всякое улучшение условий бытия чревато разного рода последствиями. Французы, которые в прошлом веке были отличными солдатами, в нашем столетии оказались ни на что не годны. Впрочем, это предвидел еще Толстой в своей великой эпопее.

«Хотя и оборванные, голодные, измученные и уменьшенные до 1/3 части своей прежней численности, французские солдаты вступили в Москву еще в стройном порядке. Это было измученное, истощенное, не еще боевое и грозное войско. Но это было только до той минуты, пока солдаты этого войска не разошлись по квартирам… Через десять минут после вступления каждого французского полка в какой-нибудь квартал Москвы не осталось ни одного солдата и офицера. В окнах домов видны были люди в шинелях и штиблетах, смеясь прохаживающиеся по комнатам; в погребах, в подвалах такие же люди хозяйничали с провизией; на дворах такие же люди отпирали ворота сараев и конюшен; в кухнях раскладывали огни, с засученными руками пекли, месили и варили, пугали, смешили, ласкали женщин и детей. И этих людей везде, и по лавкам и по домам, было много; но войска уже не было».

На этой цитате Инга оборвала чтение, взглянула на часы и поняла, что устала и хочет спать. Но на душе у нее было все еще легко, и она вдруг, неожиданно для себя, встала на голову и перевернулась на узком, еще школьных времен диванчике.

<…>

Источник: Библиотека А. Белоусенко (http://belousenkolib.narod.ru).

Леонид Бородин

(Справку см. стр. 174)

«ТРЕТЬЯ» ПРАВДА

<…>

Когда в доме стало теплей и уютнее, на расставленных у кровати табуретах они трапезничали, согревшиеся и даже разогревшиеся от перестойного самогона; и никто, взглянув на них в эти минуты, не поверил бы, что всего лишь несколько часов назад были они лютыми врагами, палили друг в друга из ружей и кровь одного из них пролилась на белый таежный снег. Правда, Рябинин был хмур, в голосе держался холод и в глазах, при свете коптившей лампы, нет-нет да вспыхивали гневные огни. Но Селиванов каждый раз беззащитно и простодушно вглядывался в них, и они притухали, уходя вглубь, и холод таял усмешкой. И хоть усмешке и хотелось быть обидной для собеседника, да не получалась таковой, потому что собеседник охотно принимал ее как должное, и даже радовался ей, понимая ее как свою победу, как удачу, ибо разве это не удача, не чудо — получить друга через кровь его! Никакой самый тонкий замысел о дружбе с Иваном Рябининым не мог бы получить такой оборот. А теперь у Селиванова была радостная убежденность, что все свершилось: егерь никуда от него не денется, весь принадлежит ему, потому что он хитрее этого молчуна-бугая и не выпустит его, не утолив своей тоски по другу.