Но главное его занятие, наиболее выражающее презрение ко мне, заключалось именно в том, чтобы не давать мне проходу. Здесь он даже шел на известный риск, потому что сплошь и рядом впотьмах я наступала ему на лапу, и он с визгом бежал на меня жаловаться хозяйке. Но системы своей он не бросал. Может быть, надеялся, что, в конце концов, удастся свалить меня на пол?
Второй кот, Николай, он же Яков, вел себя иначе. Этот садился передо мной на стол и глазел на меня, как говорится, во все глаза. Глаза у него были огромные, бледно-голубые, с большими черными зрачками. Смотрели они неподвижно, не мигая, были почти белые, и оттого казалось, что смотрит кот в ужасе.
Так смотрел он на меня полчаса, час. И ничего ему не делалось. Спешить, очевидно, было некуда. Сидит и смотрит.
Как-то утром просыпаюсь оттого, что кто-то дотронулся до моих колен.
Кот! Кот Николай.
Он медленно, мягко переставляя лапы, насторожившись, словно прислушиваясь, шел к моему лицу. Я прищурила глаза. Он вытянул морду, подул мне носом на брови, на ресницы, на рот. Щекотно, смешно. Я открыла глаза. Он отодвинулся, прилег и зажмурился. Спит. Я тоже зажмурилась, будто сплю, и исподтишка через ресницы наблюдаю. Кот спит. Однако вижу — один глазок чуть-чуть поблескивает щелкой. Подлец подсматривает! Какое нечестное животное. Собака никогда бы… Положим, я сама тоже зажмурилась и подсматриваю. Но ведь я человек, царь природы, я произвожу наблюдения над животным. Одним словом, мало ли что.
Кот поднялся, подул мне прямо в нос, вытянул лапу и, втянув поглубже когти, вдруг потрепал меня по подбородку. Потрепал снисходительно, свысока и очень оскорбительно, как какой-нибудь старый жуир — понравившуюся ему горничную. Я открыла глаза.
— Сейчас же уходите отсюда вон, — громко приказала я. — Нахал!
Я произнесла эти слова совершенно спокойно, без всякой угрозы. Но эффект получился потрясающий. Кот выпучил глаза, вскинул лапы, мелькнул в воздухе вздернутый хвост, и все исчезло. Кот удрал.
Искали кота три дня, дали знать в полицию — кот исчез.
Хозяйка была в отчаянии. Я помалкивала.
На четвертый день, выходя из дому, увидела я своего оскорбителя. Он сидел на заборе, отделяющем наш садик от соседнего. Сидел спиной ко мне.
— Ага, — сказала я насмешливо. — Так вот вы где! Кот нервно обернулся, испуганно выкатил глаза, и тут произошло нечто позорное, нечто неслыханно позорное не только для сиамца, красы королевской гвардии, но и вообще для каждого существа котячьей породы. Кот свалился! Потерял равновесие и свалился по ту сторону забора. Треск сучьев, скрип досок. Все стихло.
Кот свалился!
Так кончился наш роман.
Вечером я уехала.
Трубка
Никогда мы не знаем, что именно может повернуть нашу жизнь, скривить ее линию. Это нам знать не дано. Иногда нечто, к чему мы относимся как к явному пустяку, как к мелочи, тысячи тысяч раз встречавшейся и пролетевшей мимо бесследно, — это самое нечто вдруг сыграет такую роль, что во все дни свои ее не забудешь. Примеры, пожалуй, и приводить не стоит. Как будто и так ясно.
Вот идет человек по улице. Видит — лежит пуговица.
— Уж не моя ли?
В эту минуту — то есть как раз в то время, когда он пригнулся к земле и не видит, что около него делается, — проходит мимо тот самый человек, которого он тщетно разыскивает уже несколько лет.
Или наоборот — приостановился человек на одну минуту, чтобы взглянуть, не его ли это пуговица, и этой минутной задержки было достаточно, чтобы, подняв голову, он встретился нос к носу с кем-то, от кого уже несколько лет всячески удирал и прятался.
Но та история, о которой я хочу рассказать, несколько сложнее.
Жил-был на свете некто Василий Васильевич Зобов. Существо довольно скромное. Явился он в Петербург откуда-то с юга и стал работать в газете в качестве корректора.
Корректор он был скверный. Не потому, что пропускал ошибки, а потому, что исправлял авторов.
Напишет автор в рассказе из деревенской жизни:
«— Чаво те надоть? — спросил Вавила».
А Зобов поправит:
«— Чего тебе надо? — спросил Вавила».
Напишет автор:
«— Как вы смеете! — вспыхнула Елена».
А Зобов поправит:
— Как вы смеете! — вспыхнув, сказала Елена».
— Зачем вы вставляете слова? — злится автор. — Кто вас просит?
— А как же? — с достоинством отвечает Зобов. — Вы пишете, что Елена вспыхнула, а кто сказал фразу «Как вы смеете», остается неизвестным. Дополнить и выправить фразу лежит на обязанности корректора.
Его ругали, чуть не били и, в конце концов, выгнали. Тогда он стал журналистом.
Писал горячие статьи о «городской детворе», об «отцах города и общественном пироге», о «грабиловке и недобросовестном товаре мороженщиков».
На пожары его не пускали. Его пожарный репортаж принимал слишком вдохновенно нероновские оттенки:
«Лабаз пылал. Казалось, сама Этна рвется в небеса раскаленными своими недрами, принося неисчислимые убытки купцу Фертову с сыновьями».
На пожары его не пускали.
Он вечно вертелся в редакции, в типографии, перехватывал взаймы у кого попало и вечно что-то комбинировал, причем комбинации эти, хотя были крепко обдуманы и хлопотно выполнены, редко приносили ему больше полтинника.
Внешностью Зобов был плюгав, с черненькими обсосанными усиками и сношенным в жгут ситцевым воротничком.
— Мягкие теперь в моде.
Семейная жизнь его, как у всех не имеющих семьи, была очень сложная.
У него была сожительница, огромная, пышная Сусанна Робертовна, дочь «покойного театрального деятеля», попросту говоря — циркового фокусника. У Сусанны была мамаша и двое детей от двух предшествующих Зобову небраков. Глухонемой сын и подслеповатая девочка.
Сусанна сдавала комнаты, мамаша на жильцов готовила, Зобов жил как муж, то есть не платил ни за еду, ни за комнату и дрался с Сусанной, которая его ревновала. В драках принимала участие и мамаша, но в бой не вступала, а, стоя на пороге, руководила советами.
Так шла в широком своем русле жизнь Василия Васильевича Зобова. Шла, текла и вдруг приостановилась и повернула.
Вы думаете — какая-нибудь необычайная встреча, любовь, нечто яркое и неотвратимое?
Ничего даже похожего. Просто — трубка.
Дело было так. Шел Зобов по Невскому, посматривал на витрины и довольно равнодушно остановился около табачного магазина. Магазин был большой, нарядный и выставил в своем окошке целую коллекцию самых разнообразных трубок. Каких тут только не было! И длинные старинные чубуки с янтарными кончиками, и какие-то коленчатые, вроде духового инструмента, с шелковыми кисточками, тирольские, что ли. И совсем прямые, и хорошенькие толстенькие, аппетитно выгнутые, чтобы повесить на губу и, чуть придерживая, потягивать дымок. Носогрейки.
Долго разглядывал Зобов эти трубки и, наконец, остановился на одной и уже не отводил от нее глаз.
Это была как раз маленькая, толстенькая, которую курильщик любовно сжимает всю в кулаке, трубка старого моряка английских романов.
Смотрел на нее Зобов и, чем дольше смотрел, тем страннее себя чувствовал. Словно гипноз. Что же это такое? Что-то милое, что-то забытое, как определенный факт, но точное и ясное, как настроение. Вроде того как если бы человек вспоминал меню съеденного им обеда.
— Что-то такое было еще… такое вкусное, какое-то деревенское… ах да — жареная колбаса.
Вкус, впечатление — все осталось в памяти, забыты только форма, вид, название, давшие это впечатление.
Так и тут. Стоял Зобов перед толстенькой трубкой и не знал, в чем дело, но чувствовал милую, давно бывшую и не вернувшуюся радость.
— Английская трубочка… старый капитан…
И вдруг заколыхалась, разъехалась в стороны туманная завеса памяти, и увидел Зобов страницу детской книжки и на странице картинку. Толстый господин в плаще, нахмурившись, сжимает бритой губой маленькую толстенькую трубочку. И подпись: