За ней — баран Борька, за бараном — осел Гришка. Как они все это проделали, как сговорились — у них ведь не дознаешься. А лагерь от города был все-таки в десяти верстах.
Верховодила всеми явно кошка Христя. Баран, значит, пошел за ней «как баран», как их брату полагается, не очень рассуждая и задумываясь. Но как осел примазался к их компании — это выходило уж совсем необъяснимо. Но все-таки все это случилось, и тот самый мальчик, полковничий сын, которого кошка Христя, не полагаясь на денщика, провожала в школу, вырос, женился и живет сейчас в Париже. Вот и не верьте после этого Киплингу.
А эта история наша, петербургская. Может быть, кое-кто из петербуржцев и слышал ее в свое время.
Жил-был в одном семействе пудель. Звали пуделя Гаврилыч. Был Гаврилыч нрава веселого, был любим и людьми, и собаками.
А был Гаврилыч не простой, а ученый. Умел проделывать всякие пуделиные штуки — прыгал, подкидывал на носу кусок сахару, служил, притворялся мертвым, одним словом, был на все лапы мастером.
И до того довели этому пуделю науку, что даже посылали его по утрам одного в булочную. Брал Гаврилыч в зубы корзинку — и прямым путем за булками, и приносил домой всегда, по договору с булочником, ровно десять булочек.
И вот как-то приносит Гаврилыч покупку, смотрят, а в корзинке булочек только девять. Очевидно, приказчик обсчитался.
Однако на другой день та же история. Девять булочек.
Тогда послали в булочную записку — с этим самым пуделем, и он, дурак Гаврилыч, сам и отнес ее, на свою голову.
Из булочной ответили, что всегда кладут ему в корзинку десять булочек. А пудель продолжает приносить девять. И хозяева, и булочник не могут понять, в чем тут дело.
Хозяин говорит:
— Не такой наш Гаврилыч человек, чтобы позволил из корзинки хозяйское добро стянуть. Он и сам хозяйского не тронет, и другому горло перегрызет.
А булочник обижается, что он никогда никого не обсчитывал.
Решили выследить.
Взялся за это дело молодой дворник. Пошел следить. Вернулся, хохочет и рассказывает:
— Положили пуделю ровно десять булочек. Вышел наш Гаврилыч из булочной, дошел спокойно вплоть до поворота, а там шмыг в переулочек и припустил рысью.
Дворник за ним.
Видит — остановился пудель у ворот какого-то невзрачного дома, поставил корзинку на землю и полаял:
— Гав! Гав!.. Прислушался и снова:
— Гав! Гав!..
А из-за калитки отвечают ему:
— Гав! Гав!..
И видит дворник — лезет из подворотни собачонка, паршивенькая, худая, и видно, что у нее щенята-сосунки. Подошла собачонка к корзинке, взяла одну булочку и поползла назад.
А пудель подхватил свою корзинку и потрусил рысцой. И такой деловитый, будто так и надо.
— Подумайте только! — кончал дворник свой рассказ. — Это он ейных щенят жалел. И уж не знаю, чужие ли они ему? Может, это он о своих ребятах заботился? Ну и дела!..
Хозяева ничего пуделю не сказали, не хотели конфузить Гаврилыча. Тем более что всегда он отличался честностью и даже не выклянчивал вкусных косточек — гордый был. А вот отцовского чувства преодолеть не мог. Объяснить господам своих обстоятельств не умел, ну и решил, значит, злоупотребить доверием. Один раз не утерпел, а там — коготок увяз, всей птичке пропасть!
Хозяева притворились, что ничего не знают, и заказали булочнику присылать одиннадцать булочек. Покрыли Гаврилычев грех.
Он еще некоторое время покрадывал, а потом сам вернулся на путь чести. Очевидно, поставил своих ребят на ноги и прекратил алименты.
Встречи
Эти встречи случаются не часто.
Но они не притягивают нашего внимания надолго. Тот, кто видел их, эти встречи, или услышал о них, большею частью улыбнется и пройдет мимо.
Пройдет мимо, но все-таки улыбнется. Потому что эманация от них всегда такая необычная, пронизанная каким-то нездешним светом, небывалая и потому чудеснее и прекраснее взаимно человеческих душевных встреч. Я говорю о встрече человека с «малой» душой, с душой зверя.
Я имею в виду не истории о самоотверженной собачьей преданности или о чем-нибудь в этом роде. Это слишком известно, и не это было бы удивительным. Я хочу рассказать о тех странных для нас минутах, когда именно душа наша вдруг протянется лучами через тысячи наслоений, наложенных человеческим разумом и человеческой глупостью, протянется прямо к темной «малой» звериной душе, пробьется любовью и найдет эту душу как свою, понимающую и отвечающую.
И чудо это не в звере, потому что он же всегда, всей силой своего разумения готов на эту встречу. Чудо — в человеке.
Вот помню такую встречу.
Начало большевизма. Голый, ободранный, обмызганный Петербург.
Лязгая и звякая, тащится дребезжащий трамвай. На площадке — мы. Злобно прижатые друг к другу, стараемся выдвинуть локоть, чтобы соседу было больно, чтобы хоть немножко оттиснуть его, потому что дышать трудно — так сдавили нас со всех сторон. Злые, бледные лица, синие губы, прилипшие к вискам волосы, полузакрытые глаза.
Остановка. Никто не вылез. Напротив, кто-то уцепился за поручни, давит нас, вдавливается, еще и еще. И все хрипят и, злобно оскалив зубы, нажимают в ту сторону, откуда лезут.
— Не пускать!
Злоба соединила всех. Все вместе. Все давят, все ненавидят. Крик. Ага! Сорвался! И чего лезут?
И вот дернулся трамвай, заскрежетал. Двинулись.
Развалившийся забор, развороченная мостовая. С краю, у тротуара лежит издохшая кляча. Живот раздулся, и от этого вытянутая шея кажется еще худее и еще длиннее. Мутные глаза заведены, а у самой морды лежит на талом снегу пучок сена.
Картина обычная. Так всегда — сначала бьют упавшую лошадь, а когда видят, что она не может подняться, суют ей к морде пучок сена. Последняя надежда: вдруг хватит сенца да и встряхнется.
Да. Обычная картина. Но, может быть, у этой клячи шея была худее обычного или мертвые глаза особенно страдальчески подернулись пленкой, только было в ней что-то незабываемо скорбное. Точно лошадь из сна Раскольникова. Такой формой облекается в кошмаре раздирающая душу жалость.
Обычная картина. Все только скользнули глазами. И вот высокий худой старик, с трудом выдравший затиснутую давкой руку снял шапку, пригнул голову — ветер шевельнул его серые прядистые, немытые волосы — и медленно, истово перекрестился.
Стоящий рядом ноздрястый красноармеец распялил рот и подмигнул, готовясь отпустить шуточку, но вдруг притих и смутился. Никто не улыбнулся. Строгие, осуждающие глаза. У всех. Все поняли. Все «увидели встречу».
Об этой истории, может быть, уже слышали? Это было во время войны.
Немецкий летчик подстрелил французский аэроплан. Кружил над ним. Сейчас прикончит француза. Француз должен спрыгнуть с парашютом. Но он чего-то медлит.
Странно. Каждая секунда дорога. Каждая секунда! Чего же он возится?
И вот видит немецкий летчик, что француз взял парашют и прилаживает его к собаке. Собака была с ним на аэроплане.
Приладил, спустил собачку и только тогда живо схватил второй парашют и спрыгнул.
А немец? Что же он?
Немец сделал приветственный жест, отдал честь, повернул свой авион и скрылся.
Он не мог убить человека, который признал за зверем равное право на жизнь и уступил свою очередь.
Он не мог убить. Он «видел встречу».
Какое, должно быть, чудесное синее небо было в этот день! Какое светлое солнце!
Это был известный русский артист. Певец. Славный малый, добряк, кутила.
В Париже жилось ему туговато, мечтал об Америке, и наконец мечта осуществилась. Он получил ангажемент, подписал контракт, расплатился, уложился, попрощался и, значит, уехал.
Но вот прихожу я через несколько дней в знакомый дом и слышу, как будто из столовой доносится знакомый голос, голос этого самого певца, уехавшего в Америку.