Выбрать главу
Нет, будни мои вовсе не унылы, и жизнь моя, терпимая вполне, причудлива, как сон слепой кобылы о солнце, о траве, о табуне.
К приятелю, как ангел-утешитель, иду залить огонь его тоски, а в сумке у меня — огнетушитель и курицы вчерашние куски.
Бездарный в акте обладания так мучим жаждой наслаждений, что утолят его страдания лишь факты новых овладений.
Зря ты, Циля, нос повесила: если в Хайфу нет такси, нам опять живется весело и вольготно на Руси.
Ты со стихов иметь барыш, душа корыстная, хотела? И он явился: ты паришь, а снег в Сибири топчет тело.
Слаб и грешен, я такой, утешаюсь каламбуром, нету мысли под рукой — не гнушаюсь калом бурым.
Моим стихам придет черед, когда зима узду ослабит, их переписчик переврет и декламатор испохабит.
Я тогу — на комбинезон сменил, как некогда Овидий (он также Публий и Назон), что сослан был и жил в обиде, весь день плюя за горизонт, и умер, съев несвежих мидий.
Приятно думать мне в Сибири, что жребий мой совсем не нов, что я на вечном русском пире меж лучших — съеденных — сынов.
Я пил нектар со всех растений, что на пути своем встречал; гербарий их засохших теней теперь листаю по ночам.
Был ребенок — пеленки мочил я, как мог; повзрослев, подмочил репутацию; а года протекли, и мой порох намок — плачу, глядя на юную грацию.
Как ты поешь! Как ты колышешь стан! Как облик мне твой нравится фартовый! И держишь микрофон ты, как банан, уже к употреблению готовый.
Словить иностранца мечтает невеста, надеясь побыть в заграничном кино посредством заветного тайного места, которое будет в Европу окно.
Где ты нынче? Жива? Умерла? Ты была весела и добра. И ничуть не ленилась для ближнего из бельишка выпархивать нижнего.
Жена меня ласкает иногда словами утешенья и привета: что столько написал ты — не беда, беда, что напечатать хочешь это.
На самом краю нашей жизни я думаю, влазя на печь, что столько я должен отчизне, что ей меня надо беречь.
Весна сняла обузу снежных блузок с сирени, обнажившейся по пояс, но я уже на юных трясогузок смотрю, почти ничуть не беспокоясь.
Я — удачник. Что-то в этом роде. Ибо в час усталости и смуты радость, что живу, ко мне приходит и со мною курит полминуты.
В Сибирь я врос настолько крепко, что сам Господь не сбавит срок; дед посадил однажды репку, а после вытащить не смог.
В том, что я сутул и мешковат, что грустна фигуры география, возраст лишь отчасти виноват, больше виновата биография.
Учусь терпеть, учусь терять и при любой житейской стуже учусь, присвистнув, повторять: плевать, не сделалось бы хуже.
Есть власти гнев и гнев Господень. Из них которым я повержен? Я от обоих не свободен, но Богу — грех, что так несдержан.
Слова в Сибири, сняв пальто, являют суть буквальных истин: так, например, беспечен тот, кто печь на зиму не почистил.
Я проснулся несчастным до боли в груди — я с врагами во сне пировал; в благодарность клопу, что меня разбудил. я свободу ему даровал.
Как жаждет славы дух мой нищий! Чтоб через век в календаре словно живому (только чище) сидеть, как муха в янтаре.
Моим конвойным нет загадок ни в небесах, ни в них самих, царит уверенный порядок под шапкой в ягодицах их.
Муки творчества? Я не творю, не мечусь, от экстаза дрожа; черный кофе на кухне варю, сигарету зубами держа.
Служить высокой цели? Но мой дом ни разу этой глупостью не пах. Мне форма жмет подмышки. И притом тревожит на ходу мой вольный пах.
О чем судьба мне ворожит? Я ясно слышу ворожею: ты гонишь волны, старый жид, а все сидят в гавне по шею.
Когда б из рая отвечали, спросить мне хочется усопших — не страшно им ходить ночами сквозь рощи девственниц усохших?
С природой здесь наедине, сполна достиг я опрощения; вчера во сне явились мне Руссо с Толстым, прося прощения.
В неусыпном душевном горении, вдохновения полон могучего, сочинил я вчера в озарении все, что помнил из Фета и Тютчева.
И в городе не меньше, чем в деревне, едва лишь на апрель сменился март, крестьянский, восхитительный и древний цветет осеменительный азарт.