Всерьез меня волнует лишь угроза —
подумаю, мороз бежит по коже, —
что я из-за растущего склероза
начну давать советы молодежи.
Скорби наши часто безобразны,
как у нищих жуликов — их язвы.
Сегодня только темный истукан,
изваянный из камня-монолита,
отвергнет предлагаемый стакан,
в который благодать уже налита.
Дурная получилась нынче ночь:
не спится, тянет выпить и в дорогу:
а Божий мир улучшить я не прочь,
но как — совсем не знаю, слава богу.
Я лягу в землю плотью смертной,
уже недвижной и немой,
и тени дев толпой несметной
бесплотный дух облепят мой.
Грядущий век пойдет научно,
я б не хотел попасть туда:
нас раньше делали поштучно,
а там — начнут растить стада.
Пивною пенистой тропой
с душевной близостью к дивану
не опускаешься в запой,
а погружаешься в нирвану.
Я все же очень дикий гусь:
мои устои эфемерны —
душой к дурному я влекусь,
а плотью — тихо жажду скверны.
Не знаю, как по Божьей смете
должна сгореть моя спираль,
но я бы выбрал датой смерти
число тридцатое, февраль.
Раскидывать чернуху на тусовке
идут уже другие, как на танцы,
и девок в разноцветной расфасовке
уводят эти юные засранцы.
Сев тяжело, недвижно, прочно,
куда-то я смотрю вперед:
задумчив утром так же точно
мой пес, когда на травку срет.
Везде в чаду торгового угара
всяк вертится при деле,
им любимом,
былые короли гавна и пара
теперь торгуют воздухом и дымом.
Страдал я легким, но пороком,
живя с ним годы беспечальные:
я очень склонен ненароком
упасть в объятия случайные.
Сейчас пойду на именины,
явлю к напиткам интерес
и с ломтем жареной свинины
я пообщаюсь наотрез.
Навряд ли в Божий план входило,
чтобы незрячих вел мудила.
Поэтессы в любви прихотливы
и не всем раскрывают объятья,
норовя про плакучие ивы
почитать, вылезая из платья.
Кто без страха
с реальностью дружит,
тот о ней достовернее судит:
раньше было значительно хуже,
но значительно лучше, чем будет.
Книжек ветхих
любезно мне чтение,
шел по жизни
путем я проторенным,
даже девкам весь век предпочтение
отдавал я уже откупоренным.
Меня оттуда съехать попросили,
но я — сосуд российского сознания
и часто вспоминаю о России,
намазывая маслом хлеб изгнания.
Не ждешь,
а из-за кромки горизонта —
играющей судьбы заначка свежая —
тебе навстречу нимфа, амазонка,
наяда или просто блядь проезжая.
Я безрадостный слышу мотив.
у меня обольщения нет.
ибо серость, сольясь в коллектив,
обретает коричневый цвет.
Прикинутого фраера типаж
повсюду украшает наш пейзаж,
он даже если только в неглиже,
то яйца у него — от Фаберже.
Дешевыми дымили папиросами,
Вольтерами себя не объявляли,
но в женщине с культурными запросами
немедля и легко их утоляли.
Разум по ночам —
в коротком отпуске,
именно отсюда наши отпрыски,
и текут потоки малолеток —
следствие непринятых таблеток.
Загадка, заключенная в секрете,
жужжит во мне, как дикая пчела:
зачем-то лишь у нас на белом свете
сегодня наступает со вчера.
Я с утра томлюсь в неясной панике,
маясь от тоски и беспокойства —
словно засорилось что-то в кранике,
капающем сок самодовольства.
Приличий зоркие блюстители,
цензуры нравов почитатели —
мои первейшие хулители,
мои заядлые читатели.
Вкусил я достаточно света,
чтоб кануть в навечную тьму,
я в Бога не верю, и это
прекрасно известно Ему.
Человек, который
многое себе позволяет…
Вместо послесловия
Писать о книге Игоря Губермана — примерно то же, что браться объяснять достоинства «Джоконды», — и в том и в другом случае все все и без тебя знают.
И в том и в другом случае слава «предмета» такова, что нужно либо садиться за многостраничный труд, «взрывая пласты эпохи», либо ограничиться строчкой подписи, что-то вроде «здесь лежит Суворов».
Но поскольку — на долгие годы — Губерман, в отличие от Суворова или автора «Джоконды», здравствует, я не могу упустить случай высказать все, что о нем думаю.
А думаю я. что он — Игорь Губерман — многое себе позволяет. Возникало ли у вас когда-нибудь странное чувство. что не вы читаете тот или иной текст, а он, текст, читает вас, причем видит насквозь? И невзначай — весьма ехидно — как бы приглашает вас заглянуть в самую сердцевину: сути вопроса, собственной души, собственной жизни, собственного народа, эпохи… И вот ты заглядываешь, а там…