Выбрать главу

Медовый месяц влюбленных продолжался до 9 часов 45 минут, после чего отношения вступили в фазу тихой, прочной, спокойной привязанности. Привязанность сменилась привычкой, за ней последовало равнодушие (10 часов 30 минут), а там пошли попреки (10 часов 45 минут), слезы (10 часов 50 минут), и к 11 часам, после замеченной с одной стороны попытки изменить другой стороне, этот роман был кончен!

К стыду северян нужно признать, что этот роман отнял у действующих лиц ровно столько времени, сколько требуется северянину на то, чтобы решиться поцеловать своей даме руку.

Вот какими кажутся мне прекрасные, порывистые, экспансивные одесситы…

«Бандитовка»

Хорошенькая, изящная, как нарядная куколка, певица придвинула к себе ближе обсахаренные орехи и, облизывая обсахаренные пальчики, сказала:

– Наша Одесса – ужасный город! Посмотрели бы вы, как вели себя одесситы при большевиках!..

– А вы разве были тогда в Одессе, при большевиках?

– Ну! – обиженно усмехнулась она с непередаваемой, неподражаемой одесской интонацией, придав этому слову из двух букв выражение целой длинной фразы, смысл которой должен был значить: неужели ты сомневался, что я была в Одессе, и что я вместе со всеми пережила все тягчайшие ужасы большевизма, и что я с честью вышла из положения, заслужив титул героини и ореол мученицы?!

Да… Многое может вложить настоящий одессит в слово из двух букв.

– Что ж… тяжело вам было там?

– Мне? Если бы я начала рассказывать обо всех моих страда… передайте мне эти тянучки… мерси!.. страданиях, то в целую книгу не упишешь.

Она положила себе на голову белую ручку с отполированными ноготками и задумалась.

– Ах!.. Эти обыски, эти аресты…

– У вас был обыск?!

– Не один, а три. Положим, не у меня, а у моих соседей, но все равно – тревожили и меня. Товарищ председателя чрезвычайки заходит вдруг ко мне и просит бумаги и чернил – они там, в соседней квартире, что-то писали… Ну что было делать – дала! Ведь мы тогда все были совершенно бессильны. А он смотрит на меня и вдруг говорит: «…Благодарю вас. Мне не хочется этого кекса…» И говорит: «А я вас знаю, вы очень хорошо поете!» Понимаете, знает меня! Я чуть в обморок не упала… Потом, в чрезвычайке уже, я ему говорю…

– Неужели в чрезвычайку вас таскали?!

– Да, видите ли… Там был какой-то концерт – вот нас, артистов, и заставили петь! Такой ужас! Револьвер к виску – и пой! Я там, впрочем, большой успех имела – они вообще замечательно умеют слушать. А как аплодировали! Потом уже, сидя в автомобиле с товарищем председателя чрезвычайки…

– Все-таки, значит, они были с вами вежливы – назад отвозили.

– Нет, это не назад… Это вообще днем было. Я шла к Робину, а он взялся меня подвезти. Шикарный у него автомобиль, знаете…

– Охота вам была с большевиком ездить, – заметил я.

– А что поделаешь? Револьвер к виску – и катайся! Я уж потом и то говорила ему: «Вы, Миша, ужасный человек! С вами прямо страшно». А он засмеялся, открыл крышку рояля и говорит: «Хотите, – говорит, – шашкой перерублю все струны, а вам новый пришлю!»

– Неужели в автомобиле рояль стоял? – изумился я.

– В каком автомобиле?! При чем тут автомобиль?… Дома у меня, а не в автомобиле.

– Неужели же вы большевиков у себя дома принимали?

– А что поделаешь? Револьвер к виску – и сидит, и пьет чай до трех часов ночи! «Миша, – говорю я ему, – ты меня компрометируешь…» Ах, сколько страданий за эти несколько месяцев! Не поехать к ним в чрезвычайку неловко – обидятся, а поедешь… Впрочем, один раз очень смешной случай был. Присылают они за мной автомобиль – огромный-преогромный, теряешься в нем, как пуговица в кармане. Плачу, а еду. Впрочем, единственный раз я у них и была. Приезжаю… На столе столько наставлено, что глаза разбегаются! Преподносят мне, представьте, преогромный букет роз и мимозы…

– Неужели от большевиков букеты принимали? – с упреком заметил я.

– А что поделаешь? Револьвер к виску – и суют в руку. И темно-фиолетовая лента – чудесное сочетание. Впрочем, я один раз у них только и была. Спрашивают: «Чего, – говорят, – сначала хотите выпить?» Я говорю: «Зубровки, той, что мы вчера пили». Посмотрели друг на друга как-то странно, мнутся: «Да она, – говорят, – в погребе». – «А вы принесите из погреба, – говорю я. – Неужели боитесь? Пойдите с племянником Саней (племянник мой тогда тоже со мной был, Саня) и принесите». Саня уже встал было, а они совсем переполошились: «Нельзя туда, в тот погреб!» – «Да почему?!» – «Оттуда, – говорят, – еще расстрелянные бандиты не убраны!.. Там лежат». Нет, нет. Лучше эту розовенькую… Она, кажется, с орехами!.. Да… Так, понимаете, какой ужас: где эта зубровка стояла – расстрелянные бандиты лежат. Мы потом эту зубровку «бандитовкой» называли. Ох уж эта Одесса-мама… Вечно она что-нибудь выдумает… Ха-ха! Слушайте, отчего же вы не смеетесь?…

– Спасибо. Я уже года два как не смеюсь.

Я встал, наклонив свое лицо к ее розовому, разрумянившемуся личику, и тихо спросил, глядя прямо ей в глаза:

– Скажите, а они не могли подсунуть вам вместо «бандитовки» «офицеровку»?

И я видел, как что-то, будто кипяток, ошпарило ее птичий мозг. Она заморгала глазами быстро-быстро и, отмахиваясь от чего-то невидимого, жалобно прочирикала:

– Но они же револьвер к виску… Танцуешь у них – и револьвер у виска, пьешь – и револьвер у виска… Не смотрите на меня так!

Разнообразный город – Одесса.

1920

Рис. С. Фазини

Семен Юшкевич

Дудька забавляется

Дудька Рабинович нажил уже сто тысяч и затаился. Ого, Дудька теперь не скажет глупости, не разразится смехом, как бывало раньше, тем здоровым смехом, от которого слезы текут из глаз, и рот раскрывается до ушей, и гримасничающее лицо выражает страдание. Дудька стал молчалив, аристократичен – продал свое пальто из дамской материи и не любит, если Сонечка даже в шутку напоминает ему о нем… Он курит боковские сигары, носит золотые открытые часы «Патек» и кольцо с брильянтом в три карата. Заказал себе платья на две тысячи… А как держится Дудька? Граф, дипломат! А какое спокойствие в лице! А улыбка! Нет, тот не видел истинно ротшильдовской улыбки, кто не был при том, когда Дудька выбирал для себя соломенную шляпу в шляпном магазине Нисензона, двоюродного брата бывшего довольно известного министра. Даже сам господин Нисензон, видывавший виды на своем веку, должен был признать, что Дудька неподражаем. Как целомудренно улыбался Дудька, когда с аристократической грацией передал кассирше следуемые с него сто рублей за шляпу! Ни одного звука ропота или недовольства, точно он всю жизнь расплачивался сотнями за шляпы. Только на короткий миг вынул часы «Патек» – правда, не удержался, чтобы не сообщить Нисензону, двоюродному брату бывшего довольно известного министра, о том, какие у него часы, – закурил боковскую сигару и сказал отрывисто, будто залаял: «Бок!» – и лишь тогда разрешил себе одарить Нисензона этой знаменитой ротшильдовской улыбкой, которую Нисензон тотчас же вполне оценил.

«Да, у него будет миллион», – решил про себя Нисензон и, в знак почтения перед будущим миллионом, проводил с поклонами Дудьку до дверей…

Дудьке всего двадцать восемь лет. Он всем кажется теперь стройным, красивым, благовоспитанным и умным. С ним советуются, спрашивают его мнения. Предлагают, например, кокосовое масло купить – спрашивают у Дудьки. Дудька подумает и скажет: «Не купить!» – и не покупают. «А кожу?» – «Купить», – ответит Дудька. И покупают…