1926
Лев Славин
Одесские гасконцы
– Не верьте одесситам, – предупреждали меня сведущие люди, – они легкомысленны, вероломны, хвастливы и двоедушны. Одесса – это советская Гасконь.
Первый гасконец, которого я увидел в Одессе, был парикмахер. Осведомившись о моем отрицательном отношении к последним завоеваниям парикмахерской техники – прическе «бокс» и помаде «Люсьен Можи па-де Вале», он обнажил бритву жестом профессионального убийцы.
Как известно, искусство парикмахера со времен Фигаро разделяется на два направления – одни бреют в чистом халате, не хватаясь за нос и молча. Другие, как говорят в Одессе, совсем наоборот.
Мой парикмахер принадлежал к классической школе. Это старый мастер, Рембрандт шампуней, чемпион извозчичьих затылков. В течение 15 минут ему удалось высказать свои сокровенные убеждения о моей профессии, полете «АНТ», хлебозаготовках и борьбе с перхотью. Это занятие нисколько не помешало гасконцу уверенной рукой нанести мне три резаные раны на щеке и одну рваную на подбородке. Когда, облитый кровью и недорезанный, я встал с кресла, он приветствовал меня придворным поклоном и словами:
– За бритье – 50 копеек!
– А за татуировку? – ехидно осведомился я.
– Бесплатно, – сказал он тоном хлебосольного хозяина. – Приходите, я уже привык к вашему лицу.
Второй гасконец лежал на улице. Закинув голову на урну и не без комфорта уперев ноги в телеграфный столб, он взирал на мир с видом благожелательного участия. Рядом стоял плакат:
«У.С.С.Р. Внимание! Граждане! Пожертвуйте больному человеку, который болен сонным энцефалитом, так как раньше было чем открывать рот, а теперь вставлен золотой аппарат и рот закрыт. Прошу я жертвовать золотой аппарат на другую сторону челюсти, иначе я пропащий человек, потому что золотой аппарат стоит 120 рублей».
Я попытался выяснить положение:
– Значит, вы не можете открыть рта?
– Совершенно верно, не могу, – весело признался энцефалитный гасконец.
– Но вот же вы открыли! – неблагоразумно настаивал я.
Тут в разговор вступил сосед энцефалитика и, видимо, компаньон в деле. Глаза его были загадочно прикрыты темными очками, на груди висела дощечка «Жертва импербойни».
– Не верите? – сказала жертва импербойни, яростно вращая белками. – Может, вы не верите, что я слепой? – продолжал он. – Может, вы думаете, – настаивала жертва, – что, слепой, я вам не могу морду набить?
– Можете, – сказал я с глубокой уверенностью и быстро удалился.
Третьего гасконца я увидел в редакции местной газеты. Это был рабочий час, и мне посчастливилось лицезреть тайны литературного творчества. В одной руке у него были ножницы, в другой – клей. Жестами старшего закройщика бывшей фирмы Альшванг он вырезывал из столичных газет изящные куски и наклеивал их на бумагу. Потом он швырнул нарезанное и наклеенное курьеру, сказавши:
– В набор!
«Странный город, – подумал я, – где парикмахеры работают языком, а журналисты ножницами».
– Гражданин, – сказал я вслух, – вы перепечатывали мои фельетоны в течение двух лет. Я хочу получить гонорар. Стоимость клея можете вычесть.
Гасконец посмотрел на меня почти с научным интересом.
– Молодой человек, – сказал он, воинственно лязгая ножницами, – платить не в наших традициях.
Я вскочил со стула и подал гасконцу руку, горячо поздравляя его с верностью старым живописным традициям.
– Газета, – кричал я, – где крепки моральные устои, не пропадет! Работайте! Режьте! Клейте! Блюдите священные традиции Бени Крика!
Насытившись гасконцами, я обратился к памятникам.
Одесские памятники делятся на дореволюционные и пореволюционные.
До: герцог Ришелье, стоящий на бульваре в нижнем белье древнеримского образца, и Пушкин, на бронзовом лице которого застыла гримаса отвращения. Отвращение относится к скульптору, которому удалось сообщить памятнику незабываемое сходство с канцелярской чернильницей.
По: богиня Диана с тремя собачками, воздвигнутая у бульвара на десятом году Октябрьской революции, и каменная львица в городском саду, обращенная мощным задом к кафе «Меркурий», что должно знаменовать собой презрение к частновладельческому капиталу.
Самый большой памятник в Одессе – фельдмаршал Суворов на коне, помещающийся во дворе жилтоварищества № 7 по Софиевскому переулку. Гигантский конь скачет, распустив по ветру бронзовый хвост, что представляет немалое удобство для домашних хозяек, просушивающих на хвосте белье. Безумное лицо фельдмаршала задрано к небесам, в огромных глазищах ласточки вьют гнезда, древко победоносного знамени украшено отличной радиоантенной.
Памятник этот был закончен скульптором Эдуардсом 1 марта 1917 года; вследствие внезапного падения популярности фельдмаршала среди трудящихся масс остался здесь, во дворе, подле ателье. Он причиняет немало огорчений домоуправлению, ибо не поддается никаким законам об оплате жилплощади, включая сюда целевой сбор и коммунальные услуги.
Не платит, да и только. Гасконец.
1929
Юрий Олеша
Зависть
Глава из романа
Он поет по утрам в клозете. Можете представить себе, какой это жизнерадостный, здоровый человек. Желание петь возникает в нем рефлекторно. Эти песни его, в которых нет ни мелодии, ни слов, а есть только одно «та-ра-ра», выкрикиваемое им на разные лады, можно толковать так:
«Как мне приятно жить… та-ра! та-ра!.. Мой кишечник упруг… ра-та-та-та-ра-ри… Правильно движутся во мне соки… ра-ти-та-ду-та-та… Сокращайся, кишка, сокращайся… трам-ба-ба-бум!»
Когда утром он из спальни проходит мимо меня (я притворяюсь спящим) в дверь, ведущую в недра квартиры, в уборную, мое воображение уносится за ним. Я слышу сутолоку в кабинке уборной, где узко его крупному телу. Его спина трется по внутренней стороне захлопнувшейся двери, локти тыкаются в стенки, он перебирает ногами. В дверь уборной вделано матовое овальное стекло. Он поворачивает выключатель, овал освещается изнутри и становится прекрасным, цвета опала, яйцом. Мысленным взором я вижу это яйцо, висящее в темноте коридора.
В нем весу шесть пудов. Недавно, сходя где-то по лестнице, он заметил, как в такт шагам у него трясутся груди. Поэтому он решил прибавить новую серию гимнастических упражнений.
Это образцовая мужская особь.
Обычно занимается он гимнастикой не у себя в спальне, а в той неопределенного назначения комнате, где помещаюсь я. Здесь просторней, воздушней, больше света, сияния. В открытую дверь балкона льется прохлада. Кроме того, здесь умывальник. Из спальни переносится циновка. Он гол до пояса, в трикотажных кальсонах, застегнутых на одну пуговицу посредине живота. Голубой и розовый мир комнаты ходит кругом в перламутровом объекте пуговицы. Когда он ложится на циновку спиной и начинает поднимать поочередно ноги, пуговица не выдерживает. Открывается пах. Пах его великолепен. Нежная подпалина. Заповедный уголок. Пах производителя. Вот такой же замшевой матовости пах видел я у антилопы-самца. Девушек, секретарш и конторщиц его, должно быть, пронизывают любовные токи от одного его взгляда.
Он моется, как мальчик: дудит, приплясывает, фыркает, испускает вопли. Воду он захватывает пригоршнями и, не донося до подмышек, расшлепывает по циновке. Вода на соломе рассыпается полными, чистыми каплями. Пена, падая в таз, закипает, как блин. Иногда мыло ослепляет его, – он, чертыхаясь, раздирает большими пальцами веки. Полощет горло он с клекотом. Под балконом останавливаются люди и задирают головы.