Дверь открыл Петухов. Он еще не ложился, был одет, сосредоточен на чем-то своем.
— А… сосед, — сказал, — проходи. Проходи… я сейчас…
И вернулся в комнату. Посейдон прошел осторожно за ним, огляделся. Кругом на полу, на столе были разложены чертежи. Из второй смежной комнаты доносилось спокойное, ровное дыхание спящих.
Петр Иванович остановился у стола, сжал в кулаке подбородок.
— Понимаешь, — проговорил Посейдону, сам внимательно вслушиваясь в свои слова, — если поднимать зонт над городом в раскрытом виде, нужна большая стартовая площадка…
— Так пустырей-то… и со стадиона…
— Мало… — изрек Петр Иванович. — Теперь смотри сюда, — показал пальцем на чертеж, — если по принципу воздушного шара в сложенном положении, а потом на высоте пятидесяти метров — хлоп! И раскрылся… Нужен двигатель в триста лошадиных сил…
— Петя, чаю хочешь? — раздался из спальни голос жены.
— Нет, спасибо, — ответил Петр Иванович.
Из смежной комнаты опять донеслось ровное дыхание спящих.
— А если двигатель в триста лошадиных сил…
— Пап, карандаши очинить? — раздался сонный голос сына.
— Спи, спи, сынок! — ответил Петр Иванович. И продолжал: — Тогда двигатель должен быть предельно энергоемкий и выносливый…
— Я! — твердо и радостно сказал Посейдон Максимович. — Я раскрою зонт!
— Но ведь… высота? Да и потом… как же это?
— Петр Иванович, я могу!.. — твердо, убежденно и тихо сказал Посейдон Блох. — Не отказывайте мне, может быть, это и есть то единственное… для чего я живу!
Он был незлой, независтливый, целеустремленный. Ему бы подошло имя Пуля. Или — Снаряд. Но его звали Илья Иванович Кикимора-оглы…
В паспорте было написано, что он русский, но это была такая же заведомая неправда, как та, которой его учили в школе, что все капиталисты — люди плохие, а все бедные — хорошие. Только потом Илюша понял, что богатый — не значит счастливый; счастливый — не значит талантливый, а талантливый — не значит умный. И еще что умный, талантливый и богатый не всегда бывает — любимый.
В 1242 году его предок Густав Хуккерман участвовал в знаменитой битве. Чудом ему удалось тогда скинуть с себя тяжелые доспехи, и он не пошел ко дну, а выплыл и остался лежать на льдине голый, молодой… Его подобрала местная крестьянка Аграфена — молодая безутешная вдова, она выходила чужестранца. Пребывание в ледяной воде и на льдине не осталось без последствий — Густав забыл родной язык, родину. Охотно откликался на имя Гуня, полюбил квас…
Детки у Гуни и Аграфены пошли на редкость ладненькие да справные. Мальцы — удальцы, девчата — загляденье! А потому не миновали последующие поколения ни иго татаро-монгольское, ни поход французский, ни милость дворянская…
Однажды цыганка (еще в городе Пологом) стала гадать Илье, да как глянула ему на ладонь — хвать деньги и бежать. Да и сам Илья то в лице Франклина Рузвельта найдет схожие черты, то в облике княжны Таракановой что-то углядит общее…
Вот говорят, талант!.. Служение высокому! Жертвенность!.. Ничего этого Илья не чувствовал, даже напротив — когда творил, ощущал себя эгоистом, которому наплевать на людей, лишь бы капюшон получился хороший!
Капюшон!.. Еще в детстве, бывало, он бегал с сачком не за бабочками, а за мальчишками: догонит, накинет — и думает, думает все о чем-то, пока не отлупят…
Человек умный, откровенный, он понимал, что, по большому счету, ничем не отличается ни от художника упоенного, ни от разбойника забубенного: и тот, и другой, и он — самовыражаются и поступать по-иному не могут, как не может цветок ромашка расти, расти и — вырасти розой.
Однажды, еще в городе Пологом, одна корреспондентка все допытывалась: какое чувство ближе всего ему — любовь, жажда познания или чувство долга перед обществом? Слукавил он тогда, сказал что-то про чувство ответственности, про желание быть полезным… А на самом деле чувство, к которому он всегда подсознательно стремился, — удовлетворение. Вот и в работе: проведет по бумаге неверную линию — раздражение: сотрет, проведет другую неточную — ненависть возникает, хочется сломать карандаш, изорвать бумагу (и рвал и ломал!), проведет третью неудачную и — слабость, неверие в свои силы. А проведет четко и уверенно ту единственную нужную, и — радость блеснет, блеснет и… перейдет в тихое удовлетворение собой. До той поры, пока не надо будет делать дело дальше. Вот и вся тайна творчества, весь полет, все вдохновение!