Пока мы сидели в ожидании, Риссен принялся расспрашивать меня о свойствах каллокаина и подобных ему препаратов. В своем деле он разбирался хорошо, этого у него нельзя было отнять. Мои объяснения как будто удовлетворили его, но я сам, говоря откровенно, был несколько удивлен. Зачем, собственно, эти расспросы? Может быть, ему хотелось выяснить, гожусь ли я для другой, более ответственной должности? Сам я в глубине души в этом не сомневался, но, с другой стороны… С другой стороны, Риссен наверняка должен был инстинктивно чувствовать мое недоверие и отвечать мне тем же. Его дружелюбие я встречал весьма сдержанно. Кто знает, что ему от меня в действительности нужно. Я не хотел тешить себя ложными надеждами.
Через два часа в нашу комнату вошел ни больше ни меньше как сам начальник полиции Каррек. Разумеется, это было большой честно для всей лаборатории, а особенно для меня, — еще бы, такой могущественный человек заинтересовался нашим экспериментом! Со слегка иронической улыбкой — наверно, ему самому было неловко так открыто проявлять любопытство — он уселся на предложенный мною стул. Тут же ввели арестованную. Это оказалась еще молодая женщина, невысокая и хрупкая на вид. Она была очень бледна, то ли от природы, то ли просто от волнения.
— Вы обращались в полицию? — спросил я на всякий случай.
— Нет, — ответила она удивленно. Мне показалось, что кожа ее лица не то чтобы побледнела — больше побледнеть было уже просто невозможно, — а стала совсем прозрачной.
— И вам не в чем признаться? — спросил Риссен.
— Нет! — теперь ее голос звучал спокойно и безразлично.
— Вы обвиняетесь в преступлении перед Империей, — сказал я. — Вспомните хорошенько: никто из ваших близких по упоминал при вас о каких-либо противозаконных действиях?
— Нет, — ответила она уверенно.
Я почувствовал облегчение. То ли из-за преступности своей натуры, то ли по чистому недоразумению она своевременно не обратилась в полицию и теперь, конечно, не смела в этом признаться. Скорее всего ей было страшно. При обычных условиях эта женщина со своей прямой осанкой и плотно сжатыми губами, наверно, производила бы впечатление человека смелого и энергичного, но сейчас вид у нее был упрямый и вызывающий. Я с трудом удержался от улыбки, когда представил себе, как она обманывается, скрывая свою драгоценную тайну, и как легко мы сейчас узнаем эту тайну — мы, отлично понимающие, чего она стоит. Больше того — сколько она пережила, пока ее в наручниках и с кляпом во рту, как всякого имперского преступника, везли с огромной скоростью в запломбированном вагоне по самой нижней — военной и полицейской — линии подземки, а из-за чего эти переживания? Но я так и не улыбнулся. Пусть историю со шпионажем мы выдумали, пусть даже наше расследование было сплошной комедией, эта женщина — по небрежности или по злому умыслу — совершила преступление. И это было главным во всей истории.
Между тем она, казалось, близка была к обмороку. Должно быть, моя невинная лаборатория представлялась ей чем-то вроде камеры пыток. Риссен дал ей успокаивающее, я сделал укол, и мы трое — Риссен, Каррек и я — стали ждать.
От этой хрупкой, испуганной женщины, у которой не было профессиональной подготовки жертв-добровольцев, мы вполне могли бы ожидать такой же бурной реакции, какую проявил № 135, мой самый первый испытуемый. Но вышло совсем иначе. Ее застывшее, худое, с острыми скулами лицо медленно, очень медленно, стало проясняться, и на нем появилось выражение какой-то детской чистоты. Морщины на лбу разгладились. По губам пробежала неуверенная улыбка. Потом она резко выпрямилась на стуле, широко открыла глаза и глубоко вздохнула. Мы напряженно ждали ее первых слов, но она по-прежнему молчала. Я уже начал сомневаться, подействовал ли препарат, но тут она, наконец, заговорила. В голосе ее звучало одновременно облегчение и изумление.
— Ничего не нужно бояться. Наверно, он тоже это знал. Ни боли, ни смерти. Ничего. Почему я тогда этого не сказала? Я теперь понимаю, что, когда вчера вечером он говорил со мной, он уже знал это. Я никогда этого не забуду. Того, что он посмел. Я бы никогда не смогла. Но я буду всю жизнь гордиться тем, что он решился, и всю жизнь я буду ему благодарна. Теперь мне есть для чего жить — я должна когда-нибудь отплатить ему тем же.
— На что он решился? — прервал я, торопясь скорей добраться до сути дела.
— Рассказать мне. Я бы никогда не посмела.
— Что же он рассказал?
— Ах, да это неважно. Просто чепуха. У него просияй какие-то схемы или чертежи и обещали за это заплатить. Он, правда, ничего еще не передал. Говорил, что только собирается, но вот этого я не понимаю. Я бы так никогда не сделала. А то, что он доверился мне… Я тоже теперь буду всем с ним делиться. Мы поймем друг друга. Мы будем все делать вместе. С ним мне нечего бояться. Он ведь не побоялся меня!
— Вы сказали «схемы или чертежи»? Но разве вам не известно, что снимать какие бы то ни было чертеж: категорически запрещено, что это рассматривается как преступление против Империи?
— Да, конечно, известно, я ведь и говорю, что в этом смысле я его не понимаю, — ответила она нетерпеливо. — Но теперь мы поймем друг друга. Нам легко будет вместе. Вы представьте себе только — я его боялась. А он меня — нет. Раз он смог заговорить со мной об этом! У него нет никаких причин бояться меня. И никогда не будет. Никогда. Я понимаю, что это я…
— Итак, — снова перебил я, — он договаривался с кем-то о передаче схем. Что это были за схемы?
— Да лабораторий, — отозвалась она равнодушно. — Но я понимаю, что тут…
— А вы не знали, что это карается как преступление против Империи? И что, скрывая его действия, вы сами становитесь преступницей?
— Да, да, знала. Но ведь не это главное.
— Вам известно что-нибудь о человеке, который интересовался схемами?
— Я спрашивала, но он сам толком не знал. Этот тип подсел к нему в подземке. Он пообещал вернуться, но не сказал когда. И сказал, что заплатит, если получит эти схемы. Но раньше мы должны были…
— Достаточно, — сказал я, обращаясь наполовину к Риссену, наполовину к Карреку. — Она сказала все, что должен был передать ей муж. Остальное несущественно.
— Да, это действительно интересно, — отозвался Каррек. — Чрезвычайно интересно. Неужели такое простое средство вызывает людей на откровенность? Но вы уж простите меня, я по натуре скептик. Конечно, я целиком и полностью полагаюсь на вашу честность и добросовестность, но мне бы все-таки хотелось понаблюдать еще за каким-нибудь экспериментом. Пожалуйста, поймите меня правильно. Думаю, вам не надо объяснять, как все это важно для полиции.
Разумеется, мы с величайшей радостью согласились позвать его снова. Одновременно я подсунул ему запрос на новую группу жертв-добровольцев. «Может быть, на этот раз нам повезет, и испытуемых окажется больше», — подумал я, но тут же меня охватил панический страх. Ведь мысль, только что пришедшая мне в голову, была, по сути, ужасна — я невольно пожелал, чтобы в нашей Империи оказались предатели. В моей памяти всплыли вчерашние слова Риссена о том, что ни один из подданных старше сорока лет не может похвастаться чистой совестью. И внезапно во мне вспыхнула ненависть к Риссену, словно он внушил мне антиимперские мысли. И правда, если бы не эта его фраза, я бы никогда не подумал о противоречии между моим желанием и интересами Империи.
Между тем женщина вздрогнула и застонала. Риссен протянул ей стакан воды.
Внезапно она с криком вскочила и, вся изогнувшись, прижав ладони ко рту, громко зарыдала. Действие каллокаина прекратилось, она пришла в себя и осознала все, что произошло. Зрелище было не из приятных, но я почувствовал какое-то удовлетворение. Когда она только что сидела тут, по-детски беззаботная, я тоже против воли начал дышать как-то глубже и равномернее. От нее исходило спокойствие, какое бывает во сне и какого я сам не испытывал уже давно. Она стала такой, потому что поверила в другого человека, в своего мужа, а ведь он предал ее, предал с самого начала, так же, как она, сама того не ведая, сейчас предала его. И недавнее спокойствие и теперешний ее ужас — все было обманом, таким же, как мнимое преступление ее мужа. Я вспомнил о миражах — о пальмах, оазисах, родниках, которые возникают перед людьми, заблудившимися в пустыне. Бывает, что несчастные падают на землю, лижут корку солончака, думая, что пьют из ручья, и в конце концов погибают. Нечто подобное случилось и с ней. Но она сама виновата. Ее история — пример того, как губительно черпать из источника индивидуалистических настроений.