Выбрать главу

Джордж предположил, что это был сон наяву.

— Со мной такое часто бывает, старик, — прибавил он, — особенно сразу после ленча.

— Это было не сразу после ленча, — сказал Чиверел. — А для сна наяву это было слишком живо. Но что-то вроде сновидения — да, должно быть. — И едва он произнес это, как на него огромной серой глыбой обрушилось томительное ощущение пустоты и бесполезности, которое он испытывал во время разговора с Паулиной. Но теперь где-то внутри этого ощущения, как смутная боль, таилось горькое чувство утраты и раскаяния. И ему расхотелось говорить с Джорджем, и уже не имело значения, будут или не будут они вместе управлять театрами.

— Ты так говоришь, старик, словно тебя чем-то одурманили, — сказал Джордж сочувственно. — Не волнуйся из-за наших дел. У тебя и с пьесой хватит забот. Как она, кстати?

— Паулина и другие ворчат из-за третьего акта. — Он замолчал. — Скажи, Джордж, там, рядом с тобой, никто не плачет?

— Что?

— Никто там не плачет?

— Здесь никогда никто не плачет, — сказал Джордж. — Это, наверное, у тебя.

— Я тоже так думаю, — печально сказал Чиверел.

— Ну вот что, старик, надо тебе последить за собой, не то мы все скоро заплачем. Но ты позвони мне насчет этого предложения, когда сможешь.

— Спасибо, Джордж, непременно. Может быть, даже еще сегодня.

— Я сегодня буду дома довольно рано. Или звони завтра в контору. И успокойся, не воображай, что за тобой гонятся привидения из этого старого сарая.

— Интересно, почему ты это сказал, Джордж? — серьезно спросил Чиверел.

— Да Паулина что-то такое говорила. Ну, всего, старик.

Отняв трубку от уха, Чиверел удивленно на нее посмотрел и, прежде чем положить на рычаг, подержал в руке, словно взвешивая.

12

Теперь, разумеется, не слышно было никакого плача. Да и откуда? Не будь идиотом, — сказал он себе. Единственное, что оставалось делать, это вернуться в кресло и по-настоящему отдохнуть перед репетицией. Он закрыл глаза. Он был один на темном материке страдания. Он не мог заснуть и не мог заставить себя открыть глаза и окончательно проснуться. Он возмутился бы, если б его потревожили, и в то же время ему было тошно сидеть одному. Уж лучше умереть и покончить со всем этим.

И тут он снова услышал ее плач, на этот раз совершенно явственно.

Еще не открыв глаз, он сразу понял, что она здесь, в комнате. Но вначале он не мог разглядеть ее — легкую тень среди мрака. Не было ни столетнего света, ни густого янтарного сияния, идущего ниоткуда. Ее сдавленные всхлипывания слышались достаточно ясно, но сама она в этой темноте было всего лишь слабо фосфоресцирующей прозрачностью, смутной игрой теней.

— Дженни, — тихо позвал он. — Дженни Вильерс! Ты слышишь меня?

Сейчас он готов был поклясться, что она смотрит в его сторону, и пока он вглядывался до боли в глазах, ему стало казаться, что лицо ее выражает недоумение. Он больше ничего не говорил, чувствуя, что, если он произнесет хоть слово, она может исчезнуть совсем.

Но вот свет опять появился, и это была Зеленая Комната сто лет назад. Дженни была все в том же простом коричневом платье, и вид у нее был такой же несчастный, как и голос. Это не была сияющая Дженни с ужина в гостинице «Белый олень». Пока он говорил с Джорджем Гэвином, несколько страниц было перевернуто, и теперь начиналась последняя глава. Времени оставалось немного; это было написано на ее исхудавшем лице; и сердце его рванулось к ней.

Неожиданно появился Кеттл, еще более изможденный и неряшливый, чем всегда; он голодным взглядом впился в Дженни и тут же повернулся, чтобы уйти. Его поношенная черная одежда, казалось, покрыта была могильной плесенью. Словно сама смерть подкралась взглянуть на нее.

Она увидела его.

— Уолтер! — Ему пришлось обернуться. — Что случилось?

— Ничего, — ответил он жестко.

Она готова была снова заплакать.

— Я же вижу.

— А почему должно было что-то случиться? — спросил он, безжалостный в своей любви и отчаянии.

— Потому что мы были такими хорошими друзьями, — сказала она. — Ты был так добр ко мне и столько мне помогал, когда я пришла сюда, а теперь ты стал сердитым и злым, точно, я тебя обидела. — Она дала ему время ответить, но он молчал, и она робко продолжала: — Я тебя обидела, Уолтер? Если да, прости меня. Я никогда этого не хотела.

— Не обращай на меня внимания, — сказал он, и презрение к самому себе звучало в каждом его слове. — Я здесь долго не пробуду. Не знаю даже, что хуже — видеть тебя счастливой, какой ты была вначале с этим тщеславным болваном Напье, или сейчас, когда он сделал тебя несчастной…

— Нет, пожалуйста, не говори так, Уолтер. Это неправда. Если я и несчастна, то он тут не виноват…

— Кто-то же виноват, — сказал он мрачно, не глядя на нее. — И трудно вообразить, кто б это мог быть еще.

— Скажи мне — я давно хотела спросить, а ты единственный, кого я могу спросить. Я не кажусь несчастной, когда я на сцене, нет? Там это незаметно?

Теперь он взглянул на нее.

— Нет, слава богу! Да неужели ты не видишь, неужели не чувствуешь, как я наблюдаю за тобой из своего угла? На сцене ты прежняя — огни сияют, знамена развеваются. Но чуть только падает занавес, ты изнемогаешь и никнешь…

Она сумела улыбнуться.

— Не правда, Уолтер. Я не изнемогаю и не никну. Ты просто придумываешь. Уолтер, милый Уолтер, будем друзьями. Мне нужны друзья!

Он взял руку, которую она ему протянула, и поцеловал ее с такой страстью, что Дженни даже отпрянула. С минуту он смотрел на нее темными провалами глаз, а затем, не прибавив ни слова, резко повернулся и исчез среди теней. Она сделала движение, словно желая его остановить, хотела что-то сказать, но удержалась, с трудом сохраняя самообладание. Чиверел болезненно ощущал ее отчаяние, нахлынувшее на него черным потоком. Он знал также, сам не понимая, как и почему (если, конечно, она сама и все эти сцены не были созданием его собственной фантазии), что дурные вести, все то, чего она втайне страшилась, уже неслось ей навстречу.

Все же следующие несколько минут сцена была освещена, потому что в комнату вошли под руку старый актер Джон Стоукс и комик Сэм Мун, оба в огромных касторовых шляпах. Они заботливо и тревожно посмотрели на нее и ловко сняли шляпы с головы друг у друга.

— Ваш слуга, сударыня! — вскричали они дуэтом.

Дженни улыбнулась.

— Накройтесь, господа! — сказала она, изображая молодую герцогиню из какой-то старинной пьесы.

Сэм Мун дотронулся указательным пальцем до ее щеки и лизнул кончик пальца.

— Слишком солоно.

— На мокром месте? — спросил Стоукс, укоризненно посмотрев на нее.

Дженни покачала головой.

— Поговорим о чем-нибудь другом.

Мун подмигнул.

— Знаешь, Джон, — сказал он, взвизгивая и похрюкивая (очевидно, таким голосом он говорил на сцене), — бывало, я чертовски здорово обедал тушеной говядиной на Друри-лейн за три с половиной пенса. А уж за шесть тебя кормили как лорда.

— С этим сейчас тоже худо, — сказал Стоукс. — Все вздорожало, и актеры в том числе.

— А актрисы? — весело спросила Дженни.

— Да их и нет вовсе.

Дженни искренне возмутилась:

— Как? Джон Стоукс, вы имеете наглость…

— Нет, нет, сударыня, — сказал Стоукс полушутя-полусерьезно. — Я не говорю, что у вас нет задатков актрисы, и притом весьма хорошей, но вам нужно по меньшей мере еще лет пятнадцать, чтобы образоваться в то, что мы называем актрисой…

Ее испуг был не совсем притворным.

— Пятнадцать лет! Как много…

Мун остановил ее.

— Нет, вовсе не много. Ты удивишься — верно, Джон, они удивится…

— Однажды утром вы оглянетесь, — произнес Стоукс с неподдельной грустью, — а их…