Мать бесшумно, покорной тенью сновала от стола на кухню и обратно, все ставила да убирала, глаза ее были мокрыми от слез.
— Ешьте, ребята, ешьте, все свежее… Гена, что ж ты не угощаешь ребят?
— Да что они, маленькие, чего ты? — сыто и пьяно смотрел Дюбель на мать. — Ты иди, мать, иди. Или, может, сядешь с нами? За родного сына рюмашку бы пропустила, а? Или не рада?
— Да как не рада, сынок, что ты говоришь? — мать замахала на Генку руками, села о краю стола, подняла рюмку, выпила и торопливо ушла, вытирая слезы. Так было и несколько лет назад — пьянки-гулянки, ночные похождения, драки… Ну кто б его образумил, кто бы правильную дорожку в жизни указал. Ведь ничего не стал рассказывать ей, матери, не заверил: все, мол, мать, завязал я с прошлым — и больной стал, и постарел, дядей уже называют… Нет, негоден он ни к чему, не хочет честно жить и трудиться, да и делать ничего не умеет, никакой специальности не приобрел. О-ох…
Клавдия Дюбелева заливалась горючими слезами на тесной своей чистенькой кухоньке, а в комнате гремел магнитофон, тренькала гитара и молодые, ломающиеся голоса орали что-то несусветное, непонятное ей:
«И за что же мне такое наказание выпало, господи?! — расстроенно думала Клавдия. — Разве такого я сына хотела?»
В дверь позвонили, она торопливо вытерла слезы, пошла открывать, и в комнату, полную смрадного табачного дыма и гитарно-магнитофонного гама, ввалились двое: бородатый громадный парень, а с ним второй, прыщавый блондин — оба в «фирме», в джинсах-варенках, нарядных рубашках с блестящими пуговицами, а у блондина на шее — еще и яркий, завязанный узлом платок.
— Геныч! Здорово! Сколько лет, сколько зим!— ревел бородатый, распахнув руки, направляясь к столу.
— Борис?! Басалаев?! Кто посетил презренного вора и фулюгана-а! — вопил в свою очередь и Дюбель, вскочив навстречу гостям, обнимаясь сначала с Бобом, которому он едва доставал до плеча, а потом и с Олегом Фриновским, проявившим меньше эмоций, подавшему Генке лишь руку.
— Ну, канайте к столу. Прошу! — радушным жестом хозяина приглашал Дюбель, и Боб с Фриновским уселись по-хозяйски, потеснив молчком мелкоту.
— От кого прознали? — Генка налил старым знакомцам водки. — Я телеграммы не давал, приехал тихо.
— О хороших людях молва впереди бежит, Геныч, — откинувшись на спинку стула, похохатывал Боб. — Верные люди дали знать: Дюбель дома, отдыхает.
— Ну рад видеть, рад! — долдонил однообразно Генка, чокался с Басалаевым и Фриновским, влюбленно-восторженно заглядывал им в глаза, пытался что-то рассказывать, но сбивался, перескакивал на другое, потом вдруг хватал гитару, подыгрывал магнитофону, снова наливал в стаканы… Бестолковщина эта продолжалась с полчаса.
Боб почти не пил, сказал Генке, что он за рулем, ему нельзя, не дай бог менты привяжутся. А Фриновский опрокидывал в рот рюмку за рюмкой, тряс лохматой, длинноволосой головой, морщился и постанывал, закусывал мало.
Молодежь притихла, посматривала на Боба и Фриновского с интересом и робостью. Понятно было, что птицы эти большого полета, может и похлеще чем сам Дюбель, — вон он как перед ними, чуть ли не на задних лапках, все старается угодить, налить побольше и повкуснее угостить. Боб заметил это внимание, цыкнул на подростков:
— Ну, чего клювы пораскрывали? Займитесь делом.
Подростки сбились у дивана, Щегол выхватил из кармана колоду новеньких карт, пошла игра!
Басалаев сел поближе к Генке, обнял его за голую, вспотевшую шею, спросил задушевно:
— Как там, Геныч? Как сиделось?
Генка махнул вяло — что спрашивать? Сидеть несладко.
Заорал вдруг надрывно, хриплым голосом!
— Да ладно тебе про ментов песни петь, Геныч, — журил с лаской Боб. — Не стоят они того, чтобы даже думать о них. Презирать их надо и — сторонкой, сторонкой, — он живо и весело показал это на пальцах, — обходить.
— Не-ет, — Дюбель покрутил головой, — Ментам и судье, этой стерве Букаповой, не прощу-у! Не прощу! — он трахнул кулаком по столу, и мать тут же прибежала из кухни, стала о умоляющими и перепуганными глазами просить:
— Гена, сынок, не надо шуметь. Соседи еще позвонят, милицию вызовут… Греха не оберешься.