Выбрать главу

Бюхнер пробормотал нечто неразборчивое.

Маринова застелила ковер и нервно прошлась по комнате.

Она понимала, что после этой глупейшей случайности ей нельзя оставаться в Континентальхаузе. Надо же ей было выдать себя! Но уйти вот так сейчас, с бухты-барахты, тоже опасно. Уж тогда-то их подозрения подтвердятся окончательно. Что же делать? Что делать?

Размышления Анны прервал стук в дверь.

На пороге стоял Фишер с конвертом в руках.

— Это надо срочно отвезти в Москву.

— Но ведь поздно. Я не успею вернуться.

— Переночуете в посольстве.

— Тогда мне придется взять… кое-что из вещей. Надо будет переодеться, да и без несессера не обойтись.

— Забирайте хоть весь гардероб, — странно усмехнулся Фишер.

— Что за глупости! Я вернусь с первым же поездом! Если только меня не задержит ответ консула Кнаппа.

— Не думаю.

Фишер откланялся и вышел. Анна осталась стоять у стола. Она находилась в странном оцепенении. Дурное предчувствие холодком коснулось ее сердца. «А что, если меня выпроваживают ночью, чтобы убить… Да, чтоб убить!»

Она опустилась в кресло у стола. Взгляд упал на конверт, принесенный Фишером. «Может быть, клей еще не высох?» Она осторожно попробовала открыть пакет. Клей действительно еще не прихватил бумагу. Листок, вложенный в конверт, был чист.

У выхода из подворья ее никто не остановил, и она прошла на улицу. Было уже темно. Расцветшие золотые шары — прощальные цветы лета — казались серыми. Глубокое августовское небо усеяли звезды, крупные, мерцающие. На соседней даче «Утомленное солнце» сменилось заезженной «У самовара я и моя Маша». Маринова вздохнула полной грудью и торопливо пошла по просеке к дороге, ведущей на станцию.

До станционного фонаря оставалось совсем немного. Дачники давно закончили свой вечерний променад, и на серой, вытоптанной песчаной дороге не было ни души. Лишь какая-то тень мелькнула на перроне под фонарем.

— Анна Сергеевна! — послышалось из кустов.

Маринова узнала голос Ларцева.

— Быстрее сюда!

Юркнув в придорожные кусты, Анна действительно увидела Ларцева.

— Откуда вы узнали, что мне трудно? Просто плохо. Совсем плохо!

— Я увидел Фишера, спешащего зачем-то на станцию. Он не любит ночных прогулок. И тут — вы.

— Меня, кажется, хотят… убить.

— Что?

— Дали пакет с пустой бумажкой и отправили ночью в посольство. Якобы к Кнаппу.

— Хорошо, что я вас остановил! Не входите в посольство. Отдайте пакет привратнику. А сейчас я первым пойду на станцию и в Москве вас подстрахую. Поняли?

— Да.

— Ни в коем случае не выходите в тамбур. И помните — я рядом.

РАЗМЫШЛЕНИЯ

Жарков стоял на крутом берегу Дона. С обрыва было видно далеко окрест. Уходила к горизонту чуть всхолмленная степь, в нескольких метрах над водой поднимались густые кусты ивняка и таволги. Сухой ветер с низовьев выворачивал листья купин, и тогда кусты казались не зелеными, а седыми, серебристыми. Шелест ветвей под сильными порывами ветра доносился даже сюда, на крутояр.

За долгие годы его отсутствия ничего не изменилось здесь: ни былинная река, ни серебристый ивняк по берегам, ни темные кроны дубов в дальнем урочище. И все это ощущалось Жарковым словно нечаянная радость и как вечность и неизменность Родины. Ведь он уехал во Францию еще в шестнадцатом. Потом, в Берлине, ему казалось, что он и не узнает родных мест. На самом деле более всего переменился он сам. Сейчас Жарков часто ловил себя на том, что он будто досматривает донские сны, в которых видит себя босоногим мальчишкой, купающим в Дону коня, видит золотой цвет еще прохладного утреннего песка и крохотные прозрачные волночки, часто и бесшумно облизывающие влажную гальку берега, слышит фырканье вороного жеребца, теплого и чуть пахнущего потом, и звонкие крики и смех мальчишек, его сверстников, тоже купающих лошадей.

Он мысленно переносился в Париж начала двадцатых годов, вспоминая встречу в Венсеннском лесу с военным агентом, или атташе, бывшей Российской империи графом Алексеем Алексеевичем Игнатьевым — начальником его, Жаркова, по русской военной миссии во Франции. Разговор был неофициальный и доверительный.

Сияло раннее утро. Совсем по-русски пели на деревьях птицы, которые здесь назывались по-иному. От могучих дубов и платанов ложились на траву переливчатые тени; они расплывались блеклыми пятнами, густели и вновь таяли. Верховой ветер в этот ранний час был так мягок, что не было слышно шелеста листьев.