Только на другой день опомнился Якитов, схватился за голову. И тут струсил, испугался ответственности.
Первой его мыслью было пойти в комендатуру и отдать себя в руки правосудия. Этой мысли хватило до вечера. А ночью ему казалось разумным пробиться в одиночку до фронта и — разве не бывает чудес — наткнуться на свою часть и пристать к ней. Весь следующий день он убеждал себя, что обдумает план, и когда казалось, что план вырисовывается, начинали раздирать сомнения — возможно ли чудо вообще?
Около месяца он мыкался у родственников, пока не услышал как-то утром раздраженный женский шепот: сколько еще кормить дармоеда, который к тому же накликает беду на дом? То ли брат, то ли сват громко вздыхал в ответ, и в этом вздохе угадывалось полное согласие с женой.
Он сделал вид, что ничего не слышал. Чем больше запутывался, тем жестче и беспощадней становился страх, перехлестнувший и волю, и разум.
Затравленным волком Якитов метался от флажка к флажку, то оживляясь новым фантастическим планом, то впадая в отчаяние. Календарь испещрялся крестиками, день за днем перелистывались как страницы тяжелой книги, и он понял, что, чем дальше заходит в своем падении, тем короче и зыбче становится надежда на маленькое снисхождение. Горький удел вставал перед ним со всей неотвратимой обязательностью, и он отдался во власть случая.
Однажды поздно вечером в дом постучали. Якитов нырнул за печь, заслонился старой шубой. Вошли двое, судя по тяжелым шагам — в сапогах, спросили, нет ли в доме посторонних.
Женщина молчала секунду. Но Федору показалось, что она молчала вечность. Он даже представил ее острое книзу лицо со вскинутым старушечьим подбородком, повернутое в его сторону, и выразительный взгляд, который точнее слов поясняет, где и чего надо искать.
Ночью он ушел из города. Взял на берегу чужую лодку, перемахнул через Бию. Идти по мосту он не решался. Платный понтонный мост охранялся круглосуточно...
— СКОЛЬКО вас... таких в горах? — спросил Пирогов, машинально чиркая сухим пером по крышке стола.
— Один, как холерный волк, гражданин начальник.
— Могли бы унести тушу коровы?
— В брюхе сразу две. Изголодался.
— Значит, вы сами увели корову со двора, сами забили ее и дальше несли, не знаю, в животе или на плечах?
— Какую корову, гражданин начальник?
— Вашу собственную.
Якитов наморщил лоб, не понимая, о чем говорит этот человек.
— Путаница тут какая-то, — наконец мотнул он отрицательно головой. — Какая еще моя корова?
Пирогов порылся в столе, достал заявление, положил на краешек.
— Почерк знаете такой?
Якитов не вставая — он сидел на расстоянии шага от стола, вытянул шею вверх-вперед.
— ВОЗЬМИТЕ в руки, читайте.
Он никогда не видел почерка жены. До замужества она три года ходила в школу, он знал об этом по ее рассказам, к писанию не тянулась и, если случалось посылать открытки родным, просила писать его, а сама садилась рядом или напротив, подпирала кулаком щеку и старательно следила, как он выводит буквы. Чаще вспоминалась она ему именно такой, сидящей напротив — щеку на ладонь, отдыхающая, здоровая, красивая и нежная.
Он знал каждую ее привычку, с закрытыми глазами мог обрисовать позу, когда сидит напротив, или, орудуя у плиты, замирает, чтобы, не разгибая спины, повернуться к нему в пол-оборота, выслушать, ответить.
Он знал каждую ее родинку, мелкую, как весенняя паутинка, морщинку у глаз, даже жесткий волосок, что упрямо вырастал у нее на плече, хотя она старательно и украдкой состригала его.
Но он не знал ее почерка.
Он не получил от нее ни одного письма, ибо за пять лет не разлучался с ней больше, чем на неделю. А письма, которые должны были разыскать его на фронте, так и остались ненаписанными.
Ему пришлось прочесть заявление, прежде чем взгляд его уперся в подпись.
Он сам придумал, как Василиса должна подписываться его фамилией: целый клубок спиралей на подставной ножке «Я».
— РАЗОБРАЛИСЬ? — спросил Пирогов.
Якитов немо, немигаючи смотрел то на него, то на заявление. Бледность от висков сползла на щеки — это было видно сквозь щетину и грязь.
— Итак, уточним, брали вы со двора корову или нет?
— На меня что угодно грузить... безответно, — проговорил Якитов. — Я виноват перед вами, гражданин начальник, перед народом стыда не оберусь... Но я не был гадом перед своими детьми.