Об иконе, о картине похищенных он говорил как о погибших, в чьей гибели виноват.
«Икону храму нашему завещал», — повторил про себя Вадим. Ну вот и причина столь быстрой реакции церковного начальства. В сущности, хлопочут они о своем, о кровном, о церковном имуществе.
— Известно было о завещании вашим наследникам? — спросил Вадим.
— Конечно. И в храме у нас все знали. И в галерее.
«Галерея почему-то не потревожилась. Поспокойней народ, что ли? А может, не знают, что картину увели?»
Вадим мельком окинул взглядом комнату. На стенах висело несколько пейзажей или натюрмортов — он не знал, как это называется. Ну, березки, трава — это точно пейзаж. А вот стена, кусок даже стены церкви — в верхнем углу виден купол башни с крестом, — это тоже пейзаж?
— Скажите, а это картины вашего друга? — спросил Вадим.
— Это? — переспросил Вознесенский и впервые за весь их разговор улыбнулся. — Ну что вы! Это мои наброски.
«Ну ладно, — подумал несколько уязвленный его улыбкой Вадим. — Пусть я не все понимаю, но это все-таки настоящая живопись».
Он так и сказал, забыв на мгновенье о цели своего приезда сюда и о быстротекущем времени. И спросил:
— А почему вы, Николай Евлампиевич, не занялись живописью всерьез?
Надо сказать, до сего мгновенья покорно-умиротворенной выглядела по-старинному наивная скатерка, простая железная кровать с никелированными шариками, которые давно облезли и ничего теперь не отражали. На кровати этой, очевидно, священник и спал, вон стоят его войлочные шлепанцы. Но тревожное дуновение прошло по комнате, едва коснулась речь пейзажей на стене. В потухших глазах старика вспыхнул огонь, и стало видно, что некогда горел он в этом человеке ярким пламенем. Но свет вспыхнул и — угас.
— Я не должен был, не мог посвятить себя мирскому делу, — ровным уже, безогневым голосом проговорил Вознесенский. — Отец мой и дед были духовными лицами. Я говорил уже вам, образ этот еще прадед оставил нашей семье… У нас принято было сыну наследовать отцовский сан и приход.
Мысли Вознесенского неминуемо возвращались к иконе и картине. Ясное дело — ценность похищенного определялась для потерпевшего отнюдь не в рублях.
Вадим беседовал со стариком, выяснял нужные ему подробности распорядка в доме, а подспудно думалось: «А что, коли погиб в тебе художник не меньший, чем твой прославленный, давно умерший друг, хотя, может быть, и безграмотно так предполагать. Его имя всему миру известно, и в музее отведен ему зал. Вот когда ни Вадима — да что там Вадима! — революции еще не было, подружились вы, и он, вольный, светский, как тогда говорилось, человек, уговаривал тебя растить талант, не ломать своей судьбы. А ты не мог. Ты из духовной семьи. У вас, значит, по наследству. И ты задушил в себе художника. А до конца-то и не смог!
Потому и вспыхнули твои поблекшие глаза, потому и горюешь ты непомерно. Не ценности у тебя украли. Слово «ценность» в прямом смысле давно для тебя умерло, если когда-нибудь и существовало. Кусок душевной плоти твоей из тебя вырвали… А это хоть и на краю смерти — все равно больно».
Окна были закрыты, но звук колоколов недальней Лавры легко проник в дом. Вадим подумал, что так же легко проникает сюда зимний ветер. Поди, вся шпаклевка давно истлела.
— Николай Евлампиевич, — произнес он нечто совершенно не относящееся к делу, — неужели не может похлопотать ваше начальство, чтоб дали квартиру потеплей?
Вознесенский несколько сконфузился. Он не мог, естественно, уловить связь привычных ему колокольных звуков с квартирным теплом. Он помедлил, потом решил, видно, что этот молодой человек в цвета маренго рубашке мыслит какими-то недоступными ему путями и наверно, так ему и положено. Но этот молодой человек с большим, сильно развитым лбом не понимает простых вещей.
— Здесь жили отец мой и дед, — снисходительно и вразумляюще проговорил старик.
Вадим еще расспросил его о распорядке в семье, о приходах и отлучках, немного о знакомствах (их попросту не оказалось уже), старики остались последними из когда-то большого круга близких им людей. Они проводили всех. Их провожать некому.
Вадим подумал, что, не будь Вознесенский священником, никогда не оказался бы он в старости столь одиноким. Ему хотелось как можно больше необходимых подробностей выяснить у Вознесенского здесь, в ограбленном, но все-таки родном жилье, где ему стены помогали, чтоб как можно меньше держать его потом на официальном допросе с неизбежными предупреждениями о даче ложных показаний и прочем. Во-первых, ему было просто жалко старика, а во-вторых, он немного и опасался, не получилось бы неприятности. Когда человеку восемьдесят три, а внутри такая магма страстей не остыла, взволнуй его еще разок — инфаркт запросто схватит.