Выбрать главу

Я сел рядом.

Мы долго сидели и ни о чем не говорили.

Мы упоенно молчали. И тут я произнес:

— Тулусов. Сергей Александрович Тулусов.

— Кто такой? — шепотом спросил Игнат. Выслушал и согласился. — Что ж, подойдет. Так и пиши вместо «авторитетных кругов»: «Завербован сын монархически настроенного бывшего генерала царской армии князя Тулусова…» И потребуй фунты или доллары на оплату услуг. А Петру — ни слова…

Глава 17

Штаб Восточного Экономического Руководства уполномоченных своих указаниями не дергал, циркулярами не досаждал, а предоставлял им полную свободу действий. К четырем часам дня обер-лейтенант Шмидт завершал свои служебные, во благо Великой Германии, дела, пересекал улицу под окнами моего кабинета, держа портфель в правой руке (или в левой — это имело значение), скрывался из виду, отдавал в гардеробе шинель и фуражку, заходил в туалет, выходил, еще раз осматривался в зеркале, шел к столу, издали раскланивался со знакомыми, садился, доставал из портфеля газету… Однажды он сцепился с двумя летчиками, напившимися до немыслимого в «Хофе» безобразия. Летчиков выволок патруль. «Мерзавцы! Сомневаются в победе!» — ворчал Шмидт… Лука в приправе не любил, на официанток смотрел, не видя их. Иногда жаловался на что-нибудь — мне, разумеется, если надобность в такой игре возникала. Часто приходил со знакомыми, интендантами или вооруженцами, угощал их. Когда садился за столик, непроизвольно касался пальцами локтей. Наверное, отец привлекал его, мальчика, к подсчетам, к работе с гроссбухами, и юный Петя Халязин к налокотникам привык, этим и объяснялись странные пассы.

В день объявления траура по Сталинграду пришлось идти к коменданту города. Науськанный Химмелем, заявил, что «Хоф» — не увеселительное заведение, подлежащее закрытию на все три дня траура, а пункт кормления воинов вермахта, место, где они набираются сил для боев с врагами фатерланда. Комендант города держался другого мнения о «Хофе», однако на компромисс пошел. Ресторан не закрыли, но шампанское и музыку запретили. За траурные дни Химмель получил от меня двадцать четыре тысячи марок и отныне обращался ко мне: «Мой соотечественник!» К нему приехала погостить жена, предводительница люнебургского «Фонда зимней помощи», и две дочери, старшая допытывалась у отца: «Когда наконец ты покончишь с этими славянскими свиньями?..» Химмель утешил ее: «Подожди, детка, скоро уж…» Патриотизм семейки отнюдь не увял от речи Геббельса в Спортпаласте, министр объявил тотальную мобилизацию: трудовая повинность для мужчин и женщин, закрытие мелких, не работающих на войну предприятий, в том числе ресторанов и кафе…

Химмель увел меня в другую комнату, подальше от «Телефункена», от фанатичных сородичей, и нацелил на иную трактовку речи Геббельса.

— Да, закрываются кафе и рестораны. Но не потому, что они кормят немцев. А потому, что они плохо кормят. И наша задача — учитывать разносторонние потребности вермахта. Больше еды! Больше напитков! Не оставлять голодными и тех, кто, пренебрегая смертельными опасностями враждебного тыла, несет нашим славным воинам великую немецкую культуру…

Имелась в виду писклявая орда бесталанных калек, услаждавшая души соотечественников на передовой и в тылу, и сколько же их, жалких, сиплых, голодных и жадных, прошло через «Хоф»!

Жизнь была привязана к германским датам. Ушел в отставку Гальдер — в город нагрянул Игнат. Речью Геббельса поднялась вторая волна тотальной мобилизации — и волна эта забросила в «Хоф» женщину, которую, несомненно, я где-то видел раньше. Был поэтому предельно осторожен и сух. Помог снять пальто. Сесть не предложил. Вспоминал и никак не мог вспомнить. Одета была она под тех девиц, что по утрам заполняют конторы и учреждения с вывесками по-немецки: жакет с прямыми плечами, мужская рубашка с галстуком, короткая юбка, под локтем — ридикюль. Лицо упрямое. Подбородок изобличал настойчивость. Управляла собою она прекрасно. Ни лишнего слова, ни лишнего жеста — пока разговор шел о погоде. Ноги стройные, в «лодочках». Зима уже кончилась, на улице сухо и тепло.

— Мне надо с вами поговорить! — произнесла она так смело, будто принесла в ридикюле пистолет.

К кабинету примыкала комната, где по вечерам резвились изредка картежники высокого ранга. Она вошла туда так и не узнанная. И не было на ней того налета доступности, что свойственно женщинам в полувоенной одежде.

— Вам следовало бы проявлять ко мне знаки внимания…

— Кто вы?

Тут она смутилась.

— Я Анна Шумак.

Вот оно что! Та самая, которую вскоре надо выгонять, чтоб на тепленькое место посадить радистку.

— Ко мне пристают на службе, — объяснила она, и не надо было переспрашивать. Из интендантских контор выперли всех умевших стрелять, а на смену прислали уклонявшихся от мобилизации сорокалетних молодчиков, липовых гипертоников и язвенников. — Тем более, — продолжала она бесстрастно, — что я понимаю: не за красивые, как говорится, глазки вы пристроили меня к пишущей машинке. Чем надо расплачиваться с вами — это известно. Вы вправе избрать и другие формы. Но подтвердить мое независимое ото всех и зависимое от вас положение обязаны сейчас.

— Садитесь. Прошу вас.

Села. Я смотрел на нее, когда она садилась.

И что, казалось бы, можно увидеть в обыденном, простейшем движении, в том, как женщина подошла к стулу и возложила на него тяжесть собственного тела? А я увидел. Мужчина увидел. То нацеленное на женщину существо, что дремало во мне столько месяцев и вдруг проснулось, и не просто проснулось, а вскочило и устремилось к существу иного пола. Поворот туловища этой Анны Шумак обозначил фигуру, обрисовал контуры, стали угадываться пропорции — и мгновенно представилось, как эта женщина смеется, прыгает, к распущенным волосам поднимает обнаженные руки…

Зазвонил телефон, уводя меня от женщины, давая время на ответ, и, договариваясь о чем-то с Химмелем, я суматошно высчитывал, то подгоняя стрелки часов, то повисая на них. В 22.00 — начало комендантского часа, и если задержать женщину до этого рубежа, то единственной дорогой будет — ко мне, потому что ночного пропуска у нее нет. Сейчас — половина восьмого, в офицерском клубе фильм с «нашей несравненной Ингрид Бергман», потом «Хоф», потом…

Все было решено иначе. Эта проклятая группа «Шевалери» висела на нас, и надо было заливать в себе пожар.

— Поступим так, — сказал я. — Будут приставать — пригрозите: одно слово мне — и отправка на фронт обеспечена. И это не пустая угроза, это согласовано с Химмелем. До свидания.

— А надо бы согласовать и со мной… Это значит, — подытожила она, — что мне предстоят тяжелые денечки. Я ведь так и не знаю, как и чем расплачиваться. И стоит ли вообще…

— …ходить на службу к немцам?.. Стоит. И не вздумайте покинуть службу!

Глава 18

Не для нее, а для меня настали тяжелые денечки, и вопрос поднимался во мне: ну почему сейчас, почему в этом городе — эта тяга к женщине, и зачем все это?..

Возможно, в эти дни было что-то важное упущено, что-то не так сделано и не так сказано. В квартире моей произошла встреча Игната с Петром Ильичом, и уже потом Петр Ильич счел нужным предупредить меня, мягко и вежливо: «Мне кажется, он погрузится в польские дела и захлебнется в них…» Этому не верилось: в Испании Игнат попал в бригаду имени Домбровского, был «домбровчанином» — и через месяц сбежал к испанцам в бригаду Листера.

Тяжелые были денечки, и не помнится уже, откуда у Петра Ильича появилась роскошная вещь — никелированный бельгийский «браунинг» калибра 6,35 с коробкою патронов. В карты ли он выиграл эту безделушку, на хранение ли взял, презентовал ли кто — ни я, ни Игнат интереса не проявили. Игнат, выдающийся стрелок, отозвался о «пукалке» пренебрежительно: единственное достоинство «браунинга» — бесшумность, хлопок выстрела с десяти шагов не слышен.