Ее нельзя было держать в неведении. Ей надо было — при провале — срочно покидать город. Даже если труп обер-лейтенанта Шмидта и не будет опознан, через несколько дней спохватятся: а где уполномоченный Штаба Восточного Экономического Руководства? Шансов уцелеть было мало. И никто из нас не хотел признавать это прямо, стесняла женщина.
Вариант напрашивался — примитивный и верный. Примыкающий к особнячку сад обтекал беседку и обрывался оградой, железным забором.
За ним — два жилых дома, фронтонами выходящие на параллельную с Пястовской улицу. Сюда и подъезжаем на машине в 10.30 и оставляем Игната, который перелезет через ограду и займет пост в беседке. Отсюда он и будет прикрывать наш отход. Мы — я и Петр Ильич — пешком возвращаемся на Пястовскую и подходим к особнячку. Оба — в форме, оба якобы вызваны на совещание и опаздываем — объяснение, годящееся для часового. А потом в ход пойдет оружие. Кто где сидит — неизвестно, поэтому огонь сосредоточить на шестерке, она в штатском, я беру Врубеля, Петр Ильич — Арнима фон Риттера. При первом же выстреле Игнат автоматными очередями прижимает всех в гостиной к полу и не дает уцелевшим преследовать нас. Рывок к ограде — и в машину.
Если офицеры в гостиной окажут жесткое сопротивление (фронтовики все-таки!), то Игнат забросает гранатами окна и ворвется вовнутрь.
Что ж, все казалось грамотным и продуктивным. Возражений быть не должно.
Их и не было. Петр Ильич — в кресле, нога на ногу — курил, фигурно пуская дым, всаживая колечко в колечко. «А что, сойдет, — промолвил он безмятежно… Сидевший на полу Игнат готовил оружие, разбирал и собирал пистолеты. По поводу услышанного ограничился польским выражением, означавшим равноценность любого варианта.
И тем не менее нельзя было не уловить скрытое неодобрение. План ни к черту не годится — вот что висело в комнате. Но раз иного нет — это тоже висело, — то пусть будет так. Пойдем, постреляем, повзрываем. Да и выслушивали меня так, будто я не с ними пойду на акцию, а с другими.
Вдруг подала голос Анна, сказала, что пойдет вместе с нами, иного выхода у нее нет. Да оставить одного Петю она не может.
Это уж было слишком. Петр Ильич рассмеялся: «Ты меня уморила!..» Я ждал, что он скажет любимой женщине о квадрате 41-8, туда надо ей пробираться, туда! Но Петр Ильич молчал, и думалось поневоле, что разлюбил он ее до бесчувствия. Или всерьез полагал, что живым перелезет через ограду, уничтожив Риттера и Врубеля? Может, он и впрямь родился под счастливой звездой?
Выкраденный «Хорьх» Игнат обещал поставить во дворе дома Петра Ильича. Обговорили кое-какие детали. Сбор назначили на восемь утра.
Глава 29
Еще можно было что-то изменить или подправить. Но что? Я сидел в кабинете, в «Хофе», до меня почти не долетал ресторанный шум, идеальные условия для думания, привычная обстановка, не раз выручавшая. Но не думалось. Все раздражало — и офицерское нытье, и офицерская похвальба. Наверное, можно бок о бок жить с немцами долгие годы, не чувствуя ущемленности, если бы годы эти протекали в мире и совместной работе. Но слышать каждый день проклятия и угрозы, направленные на народ, кровь которого пульсировала в тебе, было обременительно. Подавляемое злорадство мутило рассудок, угнетало, вырывалось жестами, словечками, их надо было как-то оправдывать, сохраняя себя среди немцев, заделывать и замазывать. И на все это требовалось терпение, уже иссякавшее. Часами мог я смотреть на немцев и поражаться тому, что они здесь, на земле, где по крайней мере десять веков уже звучит славянская речь. Все они, эти офицеры, выросли на германских землях, обустроенных — при всем разнообразии их — одинаковыми жилищами с одинаково говорящими людьми. Все они, эти офицеры, учились в гимназиях и школах, носящих имена Гумбольдта, Лессинга, Шиллера, имевших старинные, чуть ли не с рыцарских времен, обычаи. Многие лейтенанты и обер-лейтенанты, не говоря уже о старших офицерах, получили классическое образование и могли при случае щегольнуть латынью или строчками Гёте. У них, у офицеров, сложился общий для всех идеал семьи, женщины, мужской дружбы. Они казались мне одинаковыми, и думалось, что их, немцев, нельзя изымать из того этнического скопища, которое создано историей, временем и которое очерчено границами государства. Они могли быть немцами в пределах немецких земель, и все их попытки перенести германство свое на земли, где могли жить только славяне, были безумством, и конец этот близился.
Несколько раз звонил Химмель, речь шла о пиве, светлом мюнхенском, которое надо было принять в подвалы ресторана, и все разговоры о пиве как-то обтекали меня, не затрагивали, я все пытался думать, все хотел найти ошибку.
Около одиннадцати вечера пришел к себе домой. Мучила жажда. Пил воду из-под крана, вдруг вспомнилось: «светлое мюнхенское…» Сидел в темноте; никак не взводилось тело, не готовилось к бою. Чудилась ошибка в чем-то. Что-то служилось, мимо чего-то я прошел, так и не заметив. Так что же? Старуха? Та самая, что приютила меня когда-то, а вчера неожиданно ушедшая из города, успев сказать: «Берегись…» Что — берегись? Еще два слова сказала: «Твой приходил…» Кто — твой? Может, не надо думать? То есть не доверять мыслям? Они ведь могут быть ошибочными. Человек всегда рассуждает с ошибкою, когда до смерти ему — сутки или меньше. Тут уж мысли путаются. На что уж выдержка у Петра Ильича, а такую оплошность допустил несколько часов назад. Вдруг стал привязывать документы свои к гранате. И Анна (вот кто головы не терял!) поправила его: «Тебе же придется показывать их!»
Игнат пришел сразу после полуночи. Не сел на пол, как делал это почти всегда. От двери не уходил. В прихожей — темнота. Мы почему-то говорили шепотом, хотя слышать нас никто не мог. «У тебя есть шашки. Дай их мне». Я принес ему восемь толовых шашек, он сунул их в портфель. При огоньке зажигалки я увидел, что Игнат сбрил усы.
— Мой дед арендовал землю в Дзержинове.
— Так, — сказал я.
— Можешь как угодно смотреть на историю своей России. Но по польским костям пошли в Сибирь декабристы.
— Дальше.
— Нет славян и немцев. Есть фашизм и коммунизм, есть Гитлер и есть мы. И ваша судьба — это наша судьба. Но наша судьба — не ваша судьба.
— Не понимаю.
— Подумай. И поймешь. До утра далеко. Машина во дворе. Бензина на восемьсот километров. И явки ты знаешь. И вот что… — Он медлил. Виноватость появилась в голосе. — С тем лейтенантом, что в ресторане… Нет, я его не упустил. Но проводник мне потом рассказывал: кому-то он в поезде вложил в уши кое-какую информацию о Петре и тебе, память у него на время прочистилась, засветил он вас. Запомнил? И последнее: без меня не начинайте! Меня не будет — к особняку ни на шаг. Прощай!
Он открыл дверь — и по шуршанию одежды, по контуру фигуры я понял, что Игнат — в немецкой форме. Дверь закрылась, а я долго стоял еще, вдумываясь в услышанное. И дохнуло опасностью — не той, что ожидает нас в 10.30 утра, а страхом от беды, которую мы сами накликаем на себя собственным неразумием. Ошибка совершена — но какая? Игнат ведь знает о ней!
Я думал. В разной последовательности раскладывал я фразы Игната, добавлял к ним «светлое мюнхенское» и все впечатления минувших суток.
Рассвет возник внезапно. Я глянул на старый парк и увидел его каким-то новым, изменившимся. И я изменился. Я догадался. Я представил себе жестокого и бесшумного Тулусова Сергея Александровича, его скользящую походку, я услышал постукивание карандаша, сопровождавшее сводку Совинформбюро. С чего это я решил, что человек вспомнил о нуждах и бедах России? Да враг это, умный и подлый враг! Сильный и целеустремленный человек! Не только выдержал допросы, но и переубедил немцев. Доказал им, что подстановкой его фигуры советская разведка уводит абвер и гестапо в сторону от города, где эта разведка действует. И немцы, поразмыслив, поверили ему. И правильно оценили нас, разложив перед собой все расшифрованные донесения. Поняли, что терпеть нас больше нельзя. Надо уничтожить во что бы то ни стало. Им, правда, в голову не пришло, что вся разведгруппа — три человека или уж, если быть точным, всего один человек. Им представлялась разветвленная агентурная сеть, руководимая группой. А как покончить с ней — подсказали мы сами, стилем своей работы, серией убийств. А уж дальше — голая техника исполнения. Обрубается связь с Москвой. Через подставного появляется приказ о ликвидации шестерки. Она, открытая для наблюдения, с шумом и треском въезжает в город, ввязывается в мелкие скандальчики, оповещает о себе, выманивает нас на себя, причем главные объекты покушения, Риттер и Врубель, никогда не сходятся вместе. Позаботилась шестерка и об огласке совещания, где наконец-то оба объекта сядут рядом. Ну а «фронтовики» — переодетые профессионалы такой выучки, что схватят нас до первого выстрела. Впрочем, авторы этой операции — жестокие реалисты, на легкую победу не рассчитывают, выстрелы из всех видов стрелкового оружия предусматривают, и предусмотрительность подвела их, кому-то из них очень не хотелось, чтоб в боевом соприкосновении оказался продырявленным бочонок светлого мюнхенского, и бочонок решено было упрятать. С самого начала всей этой трескотни о совещании, где встретятся старые боевые «камрады», мне этот бочонок решительно не понравился. Химмель и его ворюги интенданты — это одно, а немецкая армия, дисциплинированная и сражающаяся, — тевтонский аскетизм сохранит в себе до краха Германии, и не могла берлинская знать офицеров такой армии ублажать светлым мюнхенским или темным баварским. Тут уж явный перебор мастеров провокаций.