-Почему нарушили режим?
-Какой режим? Первый раз слышим о нем. Мы, дорогой, люди приезжие. Отпускники. Отдыхающие. Отец и сын. Третью неделю живем на турбазе, у вас, можно сказать, под боком. Второй этаж. Комната семнадцать. Можете проверить.
-Незнание законов не освобождает вас от ответственности за их нарушение, - нравоучительно сказал пограничник-сержант. - С наступлением темноты в море прекращается всякое купание, и тем более какие-либо заплывы.
-Так мы же вошли в воду еще в светлое время, товарищ сержант. Примите это во внимание. И вернулись не в темноте, а в сумерки. Поймите нас, товарищ сержант, правильно! Мы-любители дальних заплывов. Чувствуем себя в воде, можно сказать, как дельфины. Поплыли-и увлеклись. Извините. В другой раз будем умнее.
-Какие документы имеются при вас? Предъявите!
Внимательно просмотрел паспорта, записал номера, серии, фамилии. Возвращая, сказал опять строго и вежливо:
-На первый раз ограничимся предупреждением. Если же еще нарушите, будете привлечены к ответственности в соответствии с постановлением местного Совета депутатов трудящихся от двадцать восьмого марта сего года. Понятно?
-Так точно, товарищ сержант. Все понял. Намотал, можно сказать, на ус, которого не имею. Спасибо, товарищ сержант.
-За что благодарите?-удивился пограничник.
-За гуманное отношение к советским гражданам.
-За это не благодарят, гражданин. Наша святая обязанность-быть гуманным по отношению к каждому человеку.
-Даже к нарушителям границы?-улыбнулся старший Суканкас.
-Все, граждане! До свидания. Желаем вам хорошего отдыха и... добросовестного соблюдения пограничного режима.
Все время, пока отец разговаривал с пограничниками, младший Суканкас размахивал крест-накрест руками, согревая себя, и смущенно и приветливо улыбался солдатам. Когда пограничники зашагали своей дорогой, шурша сапогами по пляжной гальке, он бегло, кое-как осенил себя католическим крестом.
-Пронесло!... Слава пресвятой богородице, божьей матери!
-Еще вилами на воде писано, пронесло или не пронесло. Сержант записал наши данные. Зеленоголовые могут одуматься и нагрянуть на турбазу-заковать нас в наручники.
-Теперь ты паникуешь, папа? Мы не вызвали у них никакого подозрения. Всё будет хорошо. Вот увидишь.
-Не увижу. Я стреляный волк. Меченые мы с тобой. На длинном поводке будет нас держать госбезопасность. Не выгорит наше дело. Драпать надо отсюда, пока не загремели.
-А как же побег? Отказываешься?
-Ни в жизнь! Днем и ночью буду думать о нем. Что-нибудь придумаю. Найду подходящую щель. Любой ценой! По трупам, по черепам, по колени в крови, но уйдем! Вот так! Завтра или послезавтра улетим. Вернемся сюда месяца через два или три. Рано или поздно, но вернемся. Непременно! Во всеоружии, можно сказать.
Говорили они приглушенно, сидя на скамейке Приморского парка. Вблизи не было ни единой живой души. Но если бы кто и прислушивался к их разговору, то не понял бы ничего. Говорили они на литовском. Вряд ли в этом аджарском городе могли найтись люди, понимающие этот язык.
Посадив вертолет, Ермаков направился в штаб отряда. Оттуда по прямому проводу соединился с начальником передовой заставы, примыкавшей непосредственно к окраине города. Назвал себя и спросил:
-Что за люди оказались пловцы, которых я перехватил в море, напротив городского пляжа?
-Обыкновенные туристы. Литовские рыбаки. Отец и сын.
-Обыкновенные, говорите?
-Такое заключение сделала городская милиция. За что купил, за то и продаю, товарищ капитан.
-Недорого берешь. И какую награду получили любители дальних заплывов от нашей родной милиции?
-Отделались денежным штрафом за нарушение постановления местного Совета. Вы что, товарищ капитан, недовольны таким решением? У вас есть основания подозревать?
-Никаких оснований не имею, кроме интуиции. Очень мне не понравились шапочки пловцов цвета морской волны.
-Товарищ капитан, интуицию к протоколу не приложишь.
-Ваша правда, лейтенант. Будьте здоровы. Привет!
Ермаков положил трубку и сразу же забыл о литовских туристах-отце и сыне.
Прошел дождливый июль. Миновал жаркий и душный август. Наступил и быстро пролетел легкий и прозрачный сентябрь. В садах поспевали апельсины, мандарина, лимоны. Добрая тысачя всяких кораблей отдавала концы и причаливала у пирсов самого южного нашего черноморского порта. Ермаков за эти три месяца налетал вдоль моря, в пограничной зоне, не одну сотню часов. В первых числах октября он взял отпуск, а через несколько дней, надев свой лучший штатский костюм, налегке, с аэрофлотской синей сумкой в руках, вылетел в Сухуми. Никаких особых и не особых дел у него там не было. Рванулся туда просто так, от нечего делать в Батуми. По какой-то прихоти, совершенно необъяснимой тогда и совершенно ясной после того, что произошло в пограничном небе. Ему в ту пору казалось, что он захотел как следует освоить столицу Абхазии, побродить по ее улицам, паркам, окрестностям, поваляться и позагорать на ее замечательных пляжах.
Ермаков не был женат и не собирался совершать такую глупость, как он, смеясь, говорил друзьям, в ближайшие двадцать пять лет. В девушек он до сих пор не влюблялся, уделял им очень мало внимания, да и то большей частью несерьёзно, и потому среди летчиков считался принципиальным и несчастным холостяком, которому никогда не суждено испытать супружеского счастья и вообще счастья в любви.
Так бы, возможно, оно и было, если бы Ермаков, возвращаясь домой, в Батуми, не встретил Таню.
Таня снимала комнату в частном доме рядом с аэродромом. Самолеты, улетающие в Москву, на Кубань, на Крымское побережье, со страшным гулом проходили над крышей, под которой она нашла себе временное пристанище. Дрожали в окнах стекла, звенела ложечка в стакане.
Всегда было слышно, как бортмеханики зимним рассветом разогревали моторы машин, перед тем как выпустить их на стартовую полосу. А в штормовые ночи сюда, в маленькую комнату Тани, явственно доносились грозные раскаты моря на прибрежной гальке.
Шел пятый день болезни Тани. В одной рубашке, с неубранными волосами, непривычно бледная, с распухшим от сильной простуды носом, натужно кашляя, она полулежала-полусидела в кровати и царапала шариковой ручкой первую страницу толстой общей тетради.
"Дорогая, ненаглядная моя мамочка!
Валяюсь в постели, ничего не могу делать, злюсь на свою беспомощность, ужасно тоскую по тебе, реву, как теленок, и чувствую себя не самостоятельной, собственными руками зарабатывающей свой хлеб, девятнадцатилетней, а маленькой-маленькой, просто крохотулей, всеми брошенной, забытой. Ты неделю назад куда-то убежала и почему-то не показываешься. Мама, мамочка, где ты? Не могу без тебя. Умру, если сейчас же не приедешь. Приезжай! Немедленно".
В восемнадцать-девятнадцать лет люди с поразительной легкостью, бездумно, бесстрашно произносят страшное слово "умру". В эту пору, пору безбрежного оптимизма, веры в прекрасное, в свое бессмертие, они еще не знают, не желают знать, что такое смерть, не в силах себе представить, что жизнь может внезапно оборваться. Оттого так часто и слетает с их языка: "Умру".
Минут пять спустя Тане стало стыдно и своих слез, и того, что написала матери. Она размашисто, энергично написала на полях только что законченного, но еще не запечатанного письма: "Прости, мамочка, за глупые слова. Не я их писала, а поганый грипп. Все уже прошло. Завтра окончательно выздоровею и пойду на работу. Обнимаю. Целую".
Длинный и долгий путь совершило письмо, отправленное из Сухуми. Пока оно дошло до белых уральских предгорий, в поселок, заброшенный в лесной глухомани, произошло непоправимое.
Четверг. Пятнадцатое октября. Раннее теплое утро. Вчера и позавчера, в понедельник и воскресенье лил дождь. Сегодня ясно, солнечно, тепло.
Через открытое окно доносился гул авиационных моторов. Таня, румяная, полураздетая, сидела перед маленьким зеркалом, расчесывала густые светло-русые волосы и сама себе улыбалась:
-На сегодняшний день девчонка выглядит ничего, вполне на уровне. Не скажешь, что целых пять дней грипповала.