Ермолай иногда размешивал в стакане какие-то таблетки, «чтоб сильней развезло», предлагал Золотову, но тот отказывался.
— Кейфа не понимаешь! — нравоучительно корил Ермолай. — Вот раз, в пересылке...
Однообразные муторные истории из «зонной» жизни изрядно надоедали, выпив второй стакан, Золотов пытался и сам что-нибудь рассказывать, но перехватить инициативу удавалось редко.
Однажды Ермолай привел худую дерганую девчонку в мятом линялом платье и с мятым, будто вылинявшим до прозрачной синевы, изможденным лицом. Вначале Золотов подумал, что у них какое-то дело, скорей всего девчонка курьер, через которую Ермолай передает что-то своим корешам. Но когда девчонка спустилась в кильдюм, даже раньше, когда она свесила в люк тощие замызганные ноги, он понял, что сейчас должно произойти, но не поверил, потому что тогда еще считал это таинством, невозможным в убогом грязном подземелье, с незнакомой женщиной, да вдобавок при свидетеле — сомнительном уголовном элементе, гнусная улыбка которого не оставляла сомнений в его намерениях.
Ермолай застелил огрызком газеты грубо сколоченные, покрытые заскорузлыми потеками краски и известки малярные козлы; разложил хлеб, колбасу, пачку таблеток, достал две бутылки вина. Лишних стаканов в кильдюме не было, и он, порыскав по углам, поставил перед девчонкой слегка проржавевшую консервную банку.
Сердце у Золотова часто колотилось, он украдкой наблюдал, как девчонка цыпкастыми руками нервно ломала таблетки, разбалтывала их щепкой в наполненной на три четверти жестянке, заметно вздрагивая, подносила банку к напряженно оскаленному рту, как лихорадочно дергались жилы на тонкой шее и бежали по коже бурые, оставляющие клейкие потеки, капли.
Предстоящее пугало и притягивало одновременно, он с болезненным любопытством ждал, совершенно не представляя, каким образом произойдет превращение вот этой серой обыденности, как именно будет отдернут занавес, отделяющий от жгучей и постыдной тайны.
Главенствующую роль в управлении событиями он отводил Ермолаю, настороженно следил за ним, чтобы не упустить каких-то особенных, меняющих все вокруг слов, взглядов, жестов. Но тот, лениво допив вино, равнодушно дымил вонючей сигаретой, а девчонка встала, прошла в угол, нагнувшись, переступила с ноги на ногу и плюхнулась на грязный матрац.
Все действительно изменилось: кровь ударила в голову, стыд и страх мгновенно вытеснили любопытство, больше всего сейчас хотелось отмотать ленту времени обратно. Ермолай требовательно мотнул подбородком в сторону матраца, но он не мог двинуться с места.
— Ну ты, жирный, долго тебя ждать?!
Тогда он еще не был толстым — коренастый парень, расположенный к полноте, но удивило его не столько обращение, сколько впервые услышанный голос девчонки и нешуточная злость в этом голосе.
Потом он сидел на бетонных плитах у люка, слушал доносившийся снизу гадливый смешок Ермолая и не мог разобраться в своих ощущениях, ибо происшедшее оказалось не менее заурядным, чем ежедневная кильдюмная пьянка. Представлял он э т о совсем не так.
Из люка вылез Ермолай, глянул цепко, длинно сплюнул и заговорщицки подмигнул. Когда выкарабкивалась девчонка, он дал ей пинка, так что она, не успев разогнуться, проехалась на четвереньках, раскровянив локти о шершавый бетон.
— Какого... — огрызнулась, слюнявя ссадины, а Ермолай визгливо захихикал и дурашливо выкрикнул:
— Служи, дворняжка, жинцы куплю!
Потом он приводил ее еще несколько раз, молчаливую и тупо-покорную, безымянную, дворняжка и дворняжка — отзывалась, поворачивала голову, подставляла стакан.
Когда однажды, прибалдев, она коряво и косноязычно заговорила «за жизнь» или про то, что она считала жизнью, — как козел вонючий Колька поставил ей фингал под глазом, из-за чего она не смогла пойти устроиться на работу, и теперь участковый грозит посадить, Золотов, тоже изрядно пьяный, встал и молча звезданул ее в ухо.
Дворняжка спокойно переносила пинки и зуботычины от Ермолая, но тут взвилась, схватила бутылку, грохнула о трубу — только осколки брызнули, и нацелила щерящееся стеклянными лезвиями горлышко в физиономию обидчика. Реакция у Золотова была хорошая, увернулся, схватил за руку, а правой гвоздил куда попало, пока Ермолай не вмешался, не оттащил в сторону.
Дворняжка выла, размазывая кровь, страшно ругалась, сквозь всхлипы и ругань спрашивала: «За что, падла? За что?»
— А правда, за что? — как-то уж очень внимательно поинтересовался Ермолай.
— За жирного! — ответил Золотов первое, что пришло в голову.
— А-а-а, — протянул Ермолай и расслабился. — Вспомнил...
Дворняжка, услышав, что получила за дело, тоже успокоилась, но потребовала, чтобы за разбитую морду Золотов купил ей бутылку вина и «каликов».
— Вишь, как она теперь! Получила — будет как шелковая! — сказал Ермолай. — И всегда так! А ведь ты не верил про парашу, я видел... — Он острым взглядом царапнул Золотова по лицу. — Запомни, Ермолай никогда не врет клиентам! Еще как жрут, очень даже просто... И дворняжка будет, куда денется! Хочешь, накормим, чтоб убедился?
Сейчас Золотов уже не был уверен, что собеседник врет, но дела это не меняло: блатная фиксатая рожа опротивела до предела, он хотел развязаться с гадким типом, но не знал как. Тем более что Ермолай почему-то не хотел прерывать сложившихся отношений и, почувствовав охлаждение к себе, словно бесценную реликвию принес самодельную финку и как корешу продал «всего за пятерку». Тогда это была сумма немаленькая, пришлось у матери выпрашивать, да у отца незаметно из кошелька трешник свистнуть...
Финка так себе, рыбка — наборная ручка, тусклый серый клинок, скошенный «щучкой», по нему примитивные узоры — чайка, кораблики... С дедовым кортиком, которым поигрался достаточно, не сравнить. Но зато н а с т о я щ а я. И хотя не верил Ермолаю, что он ее в зоне сделал, все восемь лет, пока срок мотал, надфилем рисунки выпиливал и двух фуфлыжников собственной рукой пришил, но когда держал на ладони, ощутил холодок под сердцем — это не парадная игрушка, это специально для д е л а, ею и правда можно...
Потом пили, обмывая сделку, Ермолай нетерпеливо наливал, нервно ломал истатуированными пальцами плавленый сырок да снова вел рассказы свои, путаные, длинные, сводившиеся к тому, что ворье всякое ничего не боится, ему никто не указ, только и ценят пуще жизни честное слово да верную дружбу. И когда застрелили одного налетчика из засады, то тысяча корешей собрались хоронить, гроб через весь город на руках несли, движение остановили, а милиция по углам пряталась да не вмешивалась.
Золотов слушал и вроде даже верил, но неопределенная смутная мысль, дохлой рыбкой разбуженная, билась в сознании все настойчивей. Ведь дворняжку он избил не за испытанное разочарование — за то, что напомнила безымянная подстилка, с кем были мечты о прекрасной жгучей тайне связаны. А та, другая, пожалуй, и не лучше этой...
Когда допили, разомлевший Ермолай затянул как обычно:
Тут мыслишка и оформилась: с этой тварью поквитаться, из-за которой вся жизнь наперекосяк пошла...
А что, очень даже просто. Ермолай, ты мне друг? — Спрашиваешь! — Живет одна сука как ни в чем не бывало, а у меня из-за нее все кувырком...
Видно, наваждение нашло: то ли бутылка вина на нос, то ли бывалый парень-кремень Ермолай с его фиксами и татуировками, то ли песня лихая жалостливая, а скорее всего все вместе — как дурман, гипноз какой. Сейчас не веришь, а ведь пошел, и финку в рукав спрятал, как кореш подсказал, друг верный — сам вызвался на атасе постоять и научил, что п о т о м делать.
Главное — перо выбросить и ручку протереть, и амба — концы в воду! А если все же заметут — не колоться, упираться рогом: знать не знаю, мимо проходил, вы мне дело не шейте, дайте прокурора! — и амба, отпустят! А если все же срок навесят — нестрашно, скажи: я от Ермолая, и амба — не жизнь, а лафа! Кому сказать? Всем скажи!