Мишель на миг представил себе и лица ссыльных, и реку, освободившуюся ото льда, и синеватый вечер, предвещавший солнечное утро, и лицо юноши в багровых отсветах костра.
А Калугин невидяще смотрел на Мишеля, на пианино и тщетно пытался прогнать засевший в мозгу вопрос:
"Почему он перестал играть? Почему?" Он до того был поглощен этой навязчивой мыслью, что не сразу услышал слова Дзержинского:
- Ну как, товарищ Калугин? Понравился Шопен?
- Думаю так, Феликс Эдмуидович... - Калугин чувствовал себя словно пробудившимся ото сна и злился, что никак не может подобрать подходящие слова, способные выразить именно то, о чем думал. - Ну как бы это...
Короче: такой Шопен - ветер в паруса революционного корабля!
- Верно, - серьезно подтвердил Дзержинский. - Кстати, сколько у нас еще минут в запасе?
- Пятнадцать минут, - скосив глаза на часы, ответил Калугин.
- Тогда попросим товарища Лафара прочитать свои стихи.
- Не знаю, право, - смутился Мишель. - После Шопена...
- Hу после, - возразил Дзержинский. - Точнее сказать - вместе с Шопеном.
- Хорошо, - согласился Мишель.
Он взметнул шевелюру и едва слышно прочитал первые строки. И стихи сразу же одолели его. Мятежные и ласковые, грозовые и солнечные, они вырвались из его души. Они и не могли быть иными, эти стихи - стихи о революции. Мишель читал так, словно его слушали пе два человека Дзержинский и Калугин, а все бойцы, сражавшиеся сейчас за новую жизнь.
- Революция породила новый мир, - после долгой паузы заговорил Дзержинский. - А значит, и новую поэзию, поэзию действия, высокого долга, оптимизма.
Поэзию, отрицающую беспросветное отчаяние. Она отнимает трагизм даже у смерти. Окружает жизнь не ореолом мученичества, а безграничного счастья борьбы... Вот скажите, товарищ Калугин, - вдруг обратился к нему Дзержинский, - скажите, что произойдет, если внезапно исчезнет поэзия?
Калугин не ждал такого вопроса, он был уверен, что Дзержинский спросит его мнение о стихах Мишеля. Он учащенно заморгал густыми, цвета спелой ржи, ресницами и энергично, чтобы подбодрить себя, застегнул кожанку на все пуговицы.
- Если сердца людей покинет поэзия, - не ожидая ответа, задумчиво проговорил Дзержинский, - люди перестанут быть людьми... - Он помолчал и, повернувшись tt Мишелю, сказал: - В ваших стихах горит революционный огонь. Они искренни и мужественны. Лично я - за такую поэзию.
Мишель просиял: эти слова он воспринял как похвалу.
- А как вы думаете, - неожиданно спросил Дзержинский, - если этого Громова мы отпустим?
- Правильно! - загорелся Мишель. - Он же ищет истину, разочаровался в жизни...
- Не более? - будто перепроверяя самого себя, уточнил Дзержинский.
- Не более! - подтвердил Мишель.
- Не берись лапти плести, не надравши лыка, - вдруг вставил Калугин. Мой батька так говорил, - добавил он, чтобы не обидеть Мишеля.
- Метко говорил батька, - улыбнулся Дзержинский. - Ищет истину? Возможно. Разочаровался в жизни, как Печорин? Тоже не исключено. И все-таки знаете, что меня настораживает? Его стремление внушить нам, что он вне политики. Мол, люблю русскую землю, русский народ, леса и нивы... Как некую абстракцию. Таких чудес в природе не бывает.
- Он был так откровенен, - задумчиво произнес Мишель. - Жаль, что вы его сами не допросили.
- Вот это уж вовсе пока ни к чему, - возразил Дзержинский. - Не надо, чтобы он возомнил, что им так заинтересовались. И если мы его освободим, то не следует выпускать из поля зрения. Не так ли, товарищ Калугин?
- Точно, Феликс Эдмундович.
Дзержинский задумчиво полистал книгу, останавливаясь на самых любимых местах. Юностью повеяло от знакомых страниц "Овода". Придвинув поближе свечу, еще раз перечитал надпись на титуле.
- Любопытно, - оторвавшись от книги, сказал он. - Кажется, я где-то уже встречал этот почерк.
- Неужели? - возбужденно вскочил со стула Мишель.
- А вы считали, что я послал вас заниматься слишком прозаическим делом, - улыбнулся Дзержинский. - Не исключено, вас ждут приключения. Но об этом - завтра.
Дзержинский взглянул на часы.
- Нам пора. Будем прощаться.
- А чай! - спохватился Мишель. - Я мигом заварю чай!
- Полчаса, - напомнил Дзержинский. - Всего полчаса.
Дзержинский надел шинель и, перед тем как выйти из комнаты, обернулся к Мишелю:
- Еще раз спасибо. Честное слово, с октября семнадцатого я еще ни разу так чудесно не отдохнул, как этой ночью.
5
Перед самым рассветом разразилась гроза. Юнна, отбросив одеяло, вскочила на ноги и открыла окно. В водосточных трубах рокотала вода. Крыши домов сонно и глухо отзывались на раскаты грома. Пахло мокрой сиренью.
- Как хорошо!.. - прошептала Юнна, радуясь грозе. - Чудесно, что все получается так, как я задумала.
Нет, нет, это не случайно, не случайно... - повторяла и повторяла она, точно заколдованная.
Еще с вечера Юнна загадала: если утром произойдет что-либо необыкновенное, значит, ей посчастливится. Загадала неспроста: именно сегодня ей предстояло идти на Лубянку. И она восприняла грозу как доброе предзнаменование.
Юнна высунулась из окна, подставив лицо дождю.
Чудилось, каждая капля таила в себе крохотную, но осязаемую частичку грозы. Молнии подступали все ближе и ближе, и неожиданно одна из них вспыхнула совсем рядом. Юнну ослепило, и она открыла глаза лишь тогда, когда взрывчато и сокрушающе прогрохотал гром.
Не зажигая свечи, Юнна расчесала по-мальчишески короткие волосы. Подождав, когда снова вспыхнет молния, заглянула в старинное зеркало. Словно в легком тумане, увидела на мгновение мокрое восторженное лицо. Молния тут же погасла, оставив черный шлейф, и лицо исчезло, но Юнна уже забыла о зеркале. Она сознавала, что главное в ней не глаза, излучающие голубой, как небо, свет, не пушистые волосы, словно взбитые ветром, не дерзко очерченные губы, а то ликующее ощущение юности, свежести и здоровья, которое она постоянно чувствовала в себе.
Одевшись, Юнна тихонько приоткрыла дверь комнаты, где жила мать. Она знала, что сон у матери чуткий, как у человека, которого подстерегает опасность. Но предосторожность оказалась излишней: мать уже не спала. Высоко подложив подушки, она читала толстую, изрядно потрепанную книгу.
Маленькая комната матери напоминала библиотеку, которую долго не приводили в порядок. Книгами был забит старинный красного дерева шкаф, занимавший едва ли не всю стену напротив кровати. Книги лежали на полках, на столике вперемешку с тарелками и чашками, на стульях и даже на прикроватном коврике. Толстые и тонкие, в новеньких переплетах и старые, с вырванными или утерянными страницами - книги терпеливо ждали своей очереди. По ним невозможно было составить хотя бы поверхностное представление о симпатиях и антипатиях их владельца.
Елена Юрьевна могла весь день обойтись без еды, просидеть на сухарях и воде, но без общения с книгой не представляла себе жизни. Теперь, когда Юнна вошла в ее комнату, Елена Юрьевна не услышала ни скрипа двери, ни легких шагов дочери. Она вся была сейчас в той жизни и с теми людьми, которые жили в книге и чьи переживания, волнения и страсти приглушали в ее сознании ее собственные волнения и переживания.
- Тебя разбудила гроза? - негромко спросила Юнна.
Елена Юрьевна ничего не ответила.
- Мама, ты слышишь?
Елена Юрьевна неторопливо опустила книгу на грудь, удивленно посмотрела на Юнну, будто она, ее дочь, была привидением, внезапно появившимся среди тех людей, которые жили в книге. И будто Юнна настолько потревожила их, что они замерли, умолкли, оставили свои дела и теперь точно так же удивленно смотрели на Юнну, как и Елена Юрьевна.
- Дождь уже перестал, но капли еще падали с листьев... - едва слышно произнесла мать.
- Да нет же, - возразила Юнна. - Дождь идет вовсю!
- Это из Толстого, - ласково сказала Елена Юрьевна, будто перед ней стояла ее любимая, но не всегда сообразительная ученица. - Подумать только, такая простая фраза, а сколько музыки и красоты!