- "Война и мир"? - не совсем уверенно предположила Юнна. - А там гроза!
- Гроза? Ну и что же?
- И свеча сейчас догорит, - дрогнувшим голосом сказала Юнна, почувствовав острую жалость к матери.
- Свеча? - Елена Юрьевна смущенно улыбнулась, не взглянув на свечу, и лишь сейчас, когда голос дочери осекся, осознанно посмотрела на нее. - А ты что так рано вскочила?
- Там такое чудо, - ответила Юнна, кивая в сторону наглухо зашторенного окна. - Хочешь, я открою?
- Нет, нет, - испуганно отказалась мать. Юнна знала: она боится, что ее оторвут от книги.
Чувство шалости и сострадания к матери вновь обожгло ее сердце. Она, упав на колени, обняла мать крепкими нежными руками, прильнула головой к ее груди.
- Милая, милая ты моя чудачка, - повторяла и повторяла Юнна, боясь, что заплачет.
Юнне хотелось утешить мать, сказать ей, что, может, известие о гибели отца - всего лишь страшная ошибка, и что, может, он все-таки жив, и что надо надеяться на лучшее и не терять интереса к жизни. Хотелось сказать эти утешительные слова не только для матери, но и для самой себя, но она не говорила их, а лишь крепче прижималась горячей щекой к осунувшемуся лицу матери.
- У тебя волосы мокрые, - удивленно сказала Елена Юрьевна. Она догадывалась, что, жалея ее, Юнна горюет об отце. Елене Юрьевне было и приятно, оттого что дочь ласкала ее, и в то же время горько, потому что в этой ласке было слишком много грусти и жалости, всегда напоминавших ей о несчастливо сложившейся судьбе.
Туго перехваченная тесемкой пачка писем мужа хранилась в заветном месте, на самой верхней полке книжного шкафа, за толстыми, словно одетыми в кожаную броню, томами "Истории государства Российского".
Елена Юрьевна еще ни разу не перечитывала письма с тех пор, как получила известие о гибели мужа. Не прикасаясь к ним, она могла мысленно воспроизвести каждое из них, прошептать чистые, как лесной родник, слова. Из каждого письма, чудилось, смотрели глаза мужа - то охваченные тоской, то освещенные смутной надеждой, но всегда верные, ласковые и добрые. Страха и отчаяния никогда не было в них. "Одна любовь у меня - Россия", писал он, и ему не надо было пояснять, что Россия для него - и люди, и леса, и Цветной бульвар, и они, Лена и Юнна, самые родные, самые близкие...
Чем чаще Елена Юрьевна мысленно читала письма мужа, тем все упорнее начинала верить, что он и сейчас с ней, что не уходил на войну и все осталось так, как было в самую радостную пору их жизни. Вера в то, что он с ней и что они даже не расставались, что она слышит его голос и видит его глаза, была настолько мучительна и приносила столько страданий, что Елена Юрьевна поспешно брала в руки первую попавшуюся книгу и принималась исступленно читать ее, чтобы забыться.
- Я пойду подышу, - сказала Юнна. - На кухне хлеб и жареная морковь.
- Подожди, - Елена Юрьевна мягко положила свою холодную тонкую ладонь на щеку дочери. - Подожди.
У тебя ведь сегодня такой день... Тебе страшно? Признайся, страшно?
- Боязно, - подтвердила Юнна.
- А вдруг тебя примет сам Дзержинский?
- Если бы, если бы... - обрадованно подхватила Юнна.
- Глебушка, - мать всегда ласково произносила имя брата своего мужа, рассказывал о нем. Никто не может выдержать его взгляда. Наверное, он обладает гипнозом.
- Дядя Глеб рассказывал, я помню. Но это же враги не выдерживают.
Юнна тревожно посмотрела на мать. Та вспоминала о дяде Глебе с той лишенной внутреннего волнения интонацией, с какой обычно говорят о живом, здоровом и избавленном от несчастий человеке. Между тем прошло всего три месяца, как он погиб в схватке с террористом.
- Глебушка сказал: он и суровый, и добрый. Я думала: как это можно совместить? Он редко улыбается. - Елена Юрьевна говорила это скорее себе, чем Юнне. - И любит поэзию. Как можно любить поэзию и не улыбаться?
Юнна не отвечала на вопросы, лишь тихонько гладила ее руку.
- Нагнись, я тебя поцелую, - попросила Елена Юрьевна.
Юнна нагнулась и, почувствовав прикосновение материнских губ к своей щеке, снова едва не расплакалась.
- А теперь иди, - сказала мать, радуясь, что на глазах у дочери не заблестели слезы.
Юнна была уже на пороге, когда на крышу дома всей своей ошалелой тяжестью обрушился гром. Жиденькое пламя свечи боязливо заколыхалось и погасло.
- Кто-то вошел? - встрепенулась Елена Юрьевна. - Я слышу шаги.
Она чуть не сказала: "Шаги твоего отца", но вовремя осеклась.
- Никого нет, - ответила Юнна.
- Да, да, - отозвалась из темноты мать. - Никого...
Юнна подошла к окну, подняла штору. В комнате стало чуть светлее.
- Отец всегда просил беречь тебя, - тихо сказала Елена Юрьевна, прикрывая глаза ладонью. - И Глебушка просил тоже.
Она не добавила, что оба они - и муж, и брат мужа, просившие ее беречь Юнну, сами не смогли уберечь себя и что дочь, несмотря на это, идет навстречу опасности.
И хотя мать не добавила этого, Юнна по ее тону, по тому, как она оборвала фразу, поняла истинный смысл сказанного.
Юнна осторожно прикрыла за собой дверь и вышла в коридор. Стука ее каблучков по лестнице и протяжного скрипа входной двери Елена Юрьевна уже не слышала:
перед ее глазами в темноте комнаты синими огоньками, похожими на крошечные молнии, вспыхнули слова тех самых писем, к которым она давно не прикасалась и каждое из которых заканчивалось как заклинание: "Береги Юнну".
Юпна выбежала на улицу. Она любила грозу, любила смотреть, как молнии испепеляют небо. Запрокинув голову, она нетерпеливо ждала того мига, когда на землю обрушится веселый гром. Первая гроза в эту весну пришла нежданно и была для Юнны особенно дорога, как бывает дорого первое открытие чего-то сокровенного и прекрасного.
Повернув за угол, Юнна вышла на Цветной бульвар.
Стало светлее, но трудно было понять, то ли это рассвет, то ли молнии вспыхивают ярче, чем прежде. Бульвар был пуст.
Юнна любила этот бульвар. Отсюда близко до центра, здесь всегда было людно. По утрам его заполняли торговки, спешившие к Трубной площади, повозки, гимназисты с ранцами. Вечерами в тени деревьев бродили молодые пары, цокали по мостовой кони патрульных.
Юнна родилась в переулке, выходившем на бульвар, и все здесь: и липы, и дома, и афишные тумбы - напоминало ей детство, прерванное выстрелами, песнями красногвардейских отрядов, тревожными гудками заводов.
Дождь утих, и Юнна пошла медленнее. Грозные тучи, увидев рассвет, торопливо уползали на восток. Весело пенились вдоль тротуаров ручьи.
Юнна не привыкла к спокойной ходьбе, но сейчас так лучше думалось, лучше мечталось. Ей хотелось, чтобы вечером, когда она придет в ВЧК, все было удивительным и неожиданным. А вдруг ее и впрямь позовут к Дзержинскому? Нет, это неосуществимая мечта!
Задумавшись, Юнна не сразу увидела юношу, стоявшего на углу, там, где кончалась металлическая решетка бульвара. Сейчас, когда уже заметно рассвело, он был хорошо виден ей. Запрокинув в небо курчавую голову, юноша, чудилось, разговаривал с молниями. Юнна остановилась от мысли, что уже где-то видела его. Юноша еще издали радостно воскликнул:
- Здравствуйте, прекрасная незнакомка!
- Здравствуйте... - прошептала Юнна. - Но я вас, кажется, не знаю...
Она так растерялась, что не заметила, как он оказался рядом с нею.
- К лешему! - возбужденно крикнул юноша. - Помните?
"К лешему, к лешему", - мелькнуло в памяти Юнны, и она, все еще боясь поверить тому, что уже однажды слышала такие слова, взглянула на юношу открыто и смело.
И сразу же вспомнила...
Год назад, в гимназии, она подружилась с Ипполитом Муромцевым. Они часто бродили вечерами по Цветному бульвару. Ипполит был начитан, с упоением рассказывал об удивительных, поражающих воображение людях. И однажды октябрьским вечером, когда они ходили под холодными темными кронами мокрых деревьев, где-то вдалеке раздались частые выстрелы. Холодный, дышавший близкими морозами воздух приближал звуки.
- Бежим туда! - прошептала Юнна и порывисто устремилась в темноту, схватив за руку Ипполита.
Но тот не сдвинулся с места и стоял, будто завороженный. Он молча, недоумевающе смотрел на Юнну, и губы его вздрагивали.