Люди обеспокоенно поглядывали на братьев, а старый Исфендияр просто не знал, куда глаза деть, даже четки перестал перебирать. Неужели ему придется выйти из толпы и, как ребятишек, пристыдив сыновей, прогнать их с площади?!
Однако оказалось, что кузнецы и не собирались схватываться с приезжим силачом. Они даже не подошли к нему, а направились прямо к железному брусу. Подняли его, взялись за концы, перехватились, берясь половчее, и… брусок в руках кузнецов стал гнуться, словно восковая свеча.
Раздались восторженные крики.
Старый Исфендияр молчал.
— Позор! — мрачно произнес он наконец. — Мне стыдно за моих сыновей!
Больше он не сказал ни слова. Сначала люди не поняли, в чем дело, но потом сообразили, что старый кузнец не зря стыдит парней; как-никак, а пехлеван посрамлен! И не какой-нибудь безвестный бродяга, а знаменитый Рагим-пехлеван, гордость и слава всего Азербайджана!
На лицах собравшихся стало проступать смущение. Братья совсем растерялись, стояли, виновато опустив головы, вихрастые, похожие друг на друга, как близнецы. Исфендияр убрал четки в карман и, запустив пятерню в бороду, обдумывал подходящие слова, чтобы как следует отчитать «дурней» за непристойное поведение. Но ругать сыновей ему не пришлось, пехлеван вперевалку подошел к молодым кузнецам, обнял их, обоих сразу, прижал к груди и стал что-то говорить им срывающимся от волнения голосом.
Что именно сказал пехлеван его сыновьям, Исфендияр узнал только вечером. Оказывается, знаменитый силач звал его парней в Баку учить своему искусству. Гурбан, бессменный председатель сельсовета, почитаемый в деревне не только как начальство, но и как один из самых уважаемых аксакалов, явился к Исфендияру вместе с Рагим-пехлеваном и несколькими стариками, и они все вместе стали уговаривать кузнеца отпустить сыновей в город.
«Прославятся ребята! — соблазнял Исфендияра председатель. — В газетах про них напишут, портреты печатать станут! И тебе почет, и всей деревне!»
Исфендияр был неравнодушен к славе — даром что всю жизнь провел в закопченной кузне — и сдался сравнительно легко; помолчал, ухмыляясь в усы, и сказал, что согласен отдать сыновей в обучение к пехлевану.
На следующее утро к дому кузнеца подъехала легковая машина, присланная из района за Рагим-пехлеваном. Стали прощаться. Старший сын поцеловал племянников, потом своих девочек, Бахман — тоже: сначала дочерей старшего брата, потом — своих близнецов. Все было обставлено очень торжественно, так, словно молодых кузнецов ждал не семичасовой путь в Баку, а долгое, трудное путешествие. И конечно, никому тогда не могло прийти в голову, что так оно и есть, что братья и вправду уезжают надолго, может быть, навсегда…
Сыновья писали Исфендияру. Сначала из Баку, где их поселили в общежитии спортивного общества, потом, с началом войны, письма их стали приходить со штампом полевой почты. Потом писем вообще не стало…
Две вещи в доме особенно остро напоминали Исфендияру о сыновьях: железный брус, который они согнули тогда на площади, и дорогой, разукрашенный перламутром саз, из-за которого Исфендияру пришлось продать корову.
Бахман, для которого куплен был этот саз, не был, конечно, ни певцом, ни ашугом, но у парнишки оказался приятный, мягкий голос, и, когда ему исполнилось пятнадцать, Исфендияр продал корову и купил сыну саз: что уж греха таить — кузнец всегда отличал меньшого.
На свадьбах и других празднествах Бахман внимательно приглядывался к исполнению ашугов, многое перенял от них и, как говорили сведущие люди, немало преуспел в этом искусстве.
Перед домом Исфендияра высился над колодцем неведомо кем и когда посаженный тополь; его могучий, корявый ствол весь испещрен был надписями — немало потрудились неизвестные люди, вырезая на коре узорчатые арабские буквы. Играл Бахман только здесь. Он пристраивался на одной из мощных нижних ветвей и, прислонившись спиной к стволу, принимался подбирать какую-нибудь незамысловатую мелодию. Голос его разносился по всей деревне.
Позднее, когда Бахман влюбился в Тубу, младшую сестру путевого обходчика Махара, ему пришлось взбираться повыше и петь куда громче — Махар с семьей жил возле железной дороги, примерно в полукилометре от деревни.
Зато, обручившись с Тубу, Бахман вообще перестал лазить на дерево. Парень уже не бренчал что есть силы, а сидел под деревом и, полузакрыв глаза, тихонько касался струн, извлекая из саза негромкую грустную мелодию. Знатоки утверждали, что именно в это время Бахман достиг наибольших успехов. Теперь и Исфендияру нравилось слушать Бахмана, не то что раньше, когда он «кричал петухом», одну за другой ломая о струны косточки.