С тех пор, встречая старого кузнеца, Хаджи всякий раз смущенно опускал голову и мялся, не зная, что сказать. Всеми способами старался он избежать этих встреч, но что можно поделать, если ты единственный фельдшер в деревне, — не станешь же обегать дом кузнеца и отказывать в медицинской помощи из-за своих личных отношений.
Что касается Исфендияра, он, напротив, искал встреч с фельдшером; завидев его, останавливал и подолгу расспрашивал о жизни. Побеседовав о том о сем, старик, прежде чем попрощаться, каждый раз как-то неопределенно вздыхал, переминался с ноги на ногу, и вид у него был такой, будто он все надеется услышать от Хаджи нечто важное.
Фельдшер молчал.
Шли годы. Все оставалось по-прежнему, а Пери одну за другой родила двух девочек, Тубу подарила мужу близнецов. Фельдшеру было уже под сорок, и он, видимо, оставил мысль о женитьбе, во всяком случае, ни к Исфендияру, ни к какому другому аксакалу с просьбой о сватовстве не обращался. Теперь Хаджи казался еще более одиноким и бесприютным, и, встречая его, Исфендияр всякий раз невольно вздыхал.
Когда сыновья ушли на фронт, старику и вовсе невмоготу стало видеть Хаджи таким обездоленным, и он старался хоть чем-нибудь помочь фельдшеру. По вечерам он нередко шел вместе с ним к болоту, жег сухую траву, дымом отгонял от Хаджи комариные тучи, а заметив, что мешок в руках у фельдшера опустел, подносил ему следующий, чтобы парень не месил попусту трясину. Все чаще Исфендияр стал звать Хаджи к себе в гости.
Едва фельдшер успевал разжечь примус, чтобы сготовить нехитрый холостяцкий ужин, как появлялся дядя Исфендияр и, не говоря ни слова, гасил примус. Это означало, что сегодня Хаджи ужинает у кузнеца. Фельдшер краснел, потел, извинялся, уверял, что идти он никуда не может, что у него гудят ноги, и если он сейчас же не ляжет, то завтра не сможет подняться. Однако не было случая, чтобы Исфендияр принял во внимание хоть какую-нибудь из его отговорок. Чаще всего он, не вступая в споры, брал парня за руку и вел к себе. Они ужинали на расстеленном под тополем паласе, потом старик поднимался, приносил из дома саз и, достав его из футляра, начинал тихонько перебирать струны…
…Был прекрасный июньский вечер. Легкий прохладный ветерок тихонько теребил листву. Невестки стелили кровати. Старый Исфендияр сидел под тополем, прикрывавшим своей плотной листвой почти весь широкий, ровный двор; догорал кизяк, зажженный в нескольких местах, едкий дым, расстилаясь под раскидистыми ветвями тополя, прогонял комаров, тучами вившихся над головой Исфендияра. В комнате горела семилинейная лампа, и балконные столбы широкими полосами темнели на фоне окон; вверху, под крышей, сонно посвистывали ласточки. На вершине тополя пощелкивал одинокий аист. Каждый год прилетал он в свое гнездо, и, такой же одинокий, улетал осенью в теплые края…
За долгие годы жизни Исфендияр привык к этим мирным звукам, он даже уже не слышал и не замечал их; грустный, усталый, сидел он на своем обычном месте и, как всегда, думал о сыновьях. Словно живые, стояли они перед его глазами; вот они с пехлеваном — тот обнимает их, прижимает к могучей груди и что-то взволнованно говорит; вот они уезжают — Рахман целует сначала племянников, потом своих дочурок, Бахман — сначала девочек брата, а потом уж своих близнецов.
О сыновьях Исфендияр мог думать бесконечно, он видел их в самых различных местах, за самыми разными занятиями. То они представлялись отцу дома за столом, то в кузнице, у наковальни, то возле колодца: обнаженные до пояса, они поливают друг друга из ведра и хохочут; он даже слышал, как плещется вода…
Последнее время Исфендияр чаще всего вспоминал сыновей стоящими рядом с пехлеваном. Старику почему-то думалось, что если бы прошлой весной пехлеван не увез полюбившихся ему парней в Баку, они не оказались бы мобилизованными в первый же день войны. Не попали бы они в неразбериху летних месяцев сорок первого года, а, кто знает, может быть, от них, как и от других деревенских парней, до сих пор приходили бы весточки…
Конечно, все могло выйти иначе: и пехлеван мог бы не заехать в деревню, и Рахман с Бахманом могли остаться в толпе, а не хвататься за ту проклятую железку — тут уж случай, судьба, от которой не уйдешь, но Исфендияр не хотел, не мог примириться с такой судьбой. Он сидел под старым тополем, касаясь лопатками его жесткой коры, и смотрел на деревню; редкие огоньки ее мерцали сквозь плотные кольца кизячного дыма, далекие поля уже погрузились во мглу…
Тревожно что-то у него последние дни на душе…