Его положили на носилки. Он хотел поблагодарить, но губы только едва шевельнулись — говорить он уже не мог и, застонав, закрыл глаза. Его принесли в палатку для тяжелораненых. Главный хирург осмотрел рану потерявшего сознание моряка.
— Перенесите его на операционный стол, надо удалить осколки!
Медицинские сестры, приготовив все инструменты для операции, позвали Захру, которая в другой палате перевязывала раненых. Осмотрев рану и не сводя с нее глаз, она попросила ножницы.
И только тогда взглянула на раненого, лежавшего без сознания. Дрожащими руками она сняла с моряка кожаный шлем. И хотя лицо его сильно изменилось от потери крови, вдобавок у него была бородка, которую Захра никогда не видела, она сразу узнала брата…
— Аслан, — прошептала она, и в глазах у нее потемнело.
Она опустилась на колени перед операционным столом. Смотревшие на нее, и ничего не понимавшие подруги бросились к ней.
Захра, очнувшись, снова склонилась над раненым.
— Аслан, — шептала она и, припав к груди брата, стала целовать его.
— Захра, не надо так, не надо, не тревожь раненого, — пытались успокоить ее сестры.
Она же, не слыша их, прижимала к груди голову брата, осыпая ее поцелуями.
Главный хирург подошел к Захре и отвел ее от стола.
— Возьмите себя в руки.
Захра не хотела уходить, но ее вывели насильно. Во время операции она стояла за занавесом, и ее лицо искажалось мукой, когда она слышала стоны брата.
Наконец сестра вышла и сказала:
— Операция окончена.
Захра бросилась в палатку. Умоляюще взглянула она в глаза старого хирурга, и тот ответил на ее безмолвный вопрос:
— Рана тяжелая, потеря крови огромна. Но организм здоровый и сердце крепкое. Думаю, все обойдется.
…Когда Аслан пришел в себя, Захра нагнулась над ним. Большие черные глаза его взглянули на сестру, на губах мелькнула слабая улыбка.
— Не плачь, Захра… — с трудом прошептал он. — Если бы ты знала, какие там остались ребята…
Медицинскую сестру, которая выходила с одеждой Аслана из палатки, остановил какой-то стук — что-то упало на землю. Девушка нагнулась и подняла большую матросскую трубку. Она тихо подошла к койке Аслана и молча протянула ему эту трубку.
Аслан взглянул на нее затуманенными глазами. Он взял трубку, и легкая улыбка промелькнула на его истомленном страданиями лице. Аслану почудилось, что перед ним стоит Дмитриев и предлагает закурить. А он вынимает свой увесистый кисет, Дмитриев набивает трубку, закуривает, и голубой дым окутывает все вокруг мягкой пеленой.
— Ну как, Володя, табачок?
— Яхши тютюн, — отвечает он, покашливая.
Аслан смеется. Моряки на палубе поют.
— Капитан, разрешите, — просит Ильяс, кивая головой на берег…
Трубка Дмитриева снова разгорается, и пламя ее, как факел, освещает все вокруг.
Иса Гусейнов (1928–2014)
САЗ
© Перевод Т. Калягина
Война заметно изменила порядки в доме дяди Исфендияра, как, впрочем, и в большинстве других домов. Раньше, до войны, одна Тубу поднималась с рассветом доить коров, мести двор, готовить завтрак — все это входило в обязанности младшей невестки; остальные члены семьи высыпались досыта и вставали позднее, когда солнце светило уже вовсю. Теперь Исфендияр открывал глаза еще в темноте, причем стоило ему приподнять голову и несколько раз кашлянуть, как невестки тотчас же начинали шевелиться под одеялами, и не успевала просохнуть роса, а женщины уже пылили ногами по дороге, догоняя тарахтящую впереди арбу бригадирши.
Накормив внуков, старик вместе с ними отправлялся в кузницу. Кузницу эту он давно уже передал сыновьям, но они ушли на фронт, и Исфендияру снова пришлось встать к наковальне, хотя до семидесяти ему оставалось совсем немного. Расчистив один из углов от железного хлама, Исфендияр постелил там палас и бросил несколько старых мутак, чтобы хоть немножко было похоже на жилье; здесь и копошились целый день его внуки. Усадив на паласе ребятишек, Исфендияр подходил к старой, видавшей виды наковальне, раздувал мехи и, взяв молот, рукоятку которого совсем недавно сжимали ладони его сыновей, принимался за дело: оттягивал лемеха и кетмени, налаживал топоры, натягивал шины на колеса.
Вечером, возвратившись с поля, невестки забирали из кузницы детей и сразу же, не мешкая, принимались за домашние дела, спеша управиться до прихода свекра. Впрочем, старый Исфендияр не торопился домой. Он медленно шел к арыку, из железной трубы, служившей мостиком, доставал банку с колесной мазью и принимался до блеска начищать свои черные хромовые сапоги. Потом он оттирал, насколько возможно, копоть и ржавчину с рук, вытаскивал из кармана куртки обломок гребня и тщательно, волосок к волоску, расчесывал бороду. Расправив плечи, распрямив стан, с грубоватой тяжеловесностью которого так не вязалось мягкое, задумчивое выражение его лица, старый кузнец неспешным шагом направлялся к деревенской площади. Здесь он здоровался со сверстниками, уютно расположившимися возле правления с неизменными чубуками и папиросами, справлялся у них о здоровье и входил в длинный широкий коридор. Послушав военную сводку, которую читал кто-нибудь из комсомольцев, Исфендияр обязательно направлялся к Гурбану затем — председателю сельсовета первому было известно, кто из односельчан получил сегодня повестки, — потом шел в кабинет к председателю колхоза, чтобы принять участие в «наряде» на завтрашние работы, и, отсидев там сколько положено, отправлялся домой. Раньше, когда сыновья были еще при нем, дядя Исфендияр редко наведывался в правление, не любил он толкаться среди людей. Проводив на работу сыновей и невесток, он усаживался с внуками под старым тополем и до самого вечера возился с ними. Дочки его первенца Рахмана, «букашки-чернашки», так звали их в семье за смешные, словно углем подведенные рожицы, совали деду тряпичные куклы и требовали, чтобы тот укладывал их спать. Исфендияру случалось по часу петь «детям» колыбельные песни.
Голопузые, вихрастые близнецы — сыновья младшего, Бахмана, — требовали только сказок, и слушать их могли без конца. Редко когда Исфендияру удавалось часок-другой повозиться в саду или побеседовать с каким-нибудь случайно оказавшимся поблизости аксакалом. Целыми днями не выходил он со двора. Теперь все пошло наоборот: Исфендияр не только не стремился скорее оказаться дома, но даже после «наряда» сворачивал в кузницу и оставался там до тех пор, пока какая-нибудь из невесток не приходила звать его ужинать.
В тот вечер Исфендияр тоже не сразу пошел домой. Выйдя из правления, он спустился под горку к кузнице, отнял лом, которым была приперта дверь, отворил ее. Внутри было совсем темно, но Исфендияру и не нужен был свет, он на память знал свое хозяйство и точно мог сказать, где что лежит, — от мельчайших гвоздиков до трехлемешного плуга, который приволокли сюда вчера утром. Старик неторопливо снял куртку, повесил ее на столб и, ни за что не задев, ничего не сдвинув с места, прошел прямо к горну.
Сегодня ему весь день было не по себе. В груди стояла тупая, неотступная боль, тело налилось тяжестью, обмякло, не было сил поднять молот. Что же делать? Идти домой? Сесть в углу и смотреть, как измученные женщины, целый день не выпускавшие из рук кетменя, варят, стирают, моют? Глядеть на их осунувшиеся лица, слушать, как хнычут внуки, дожидаясь, пока их накормят, и снова и снова думать о сыновьях: живы ли они?.. Уж лучше здесь…
Медленно, словно собираясь с силами, старик поднял руку, потянул за веревку… С надсадным хрипом засопели ветхие мехи. Потом они стали дышать ровнее, спокойнее, и скоро их монотонное глухое гудение наполнило темноту. Угли, подернутые слоем пепла, занялись сначала с одного края, потом пламя стало ярче. Кузнец снял со столба коптилку, встряхнул ее, проверяя, есть ли в жестянке керосин, вытащил побольше фитиль, запалил его от пляшущего на головне огонька и повесил коптилку на место. В горне затрещало сильнее, и, выбрасывая густую пушистую копоть, высоко взметнулось красное дымное пламя. Затрепетала паутина на потолке, притихли воробьи, только что беззаботно чирикавшие в трещинах стен. Трещин этих было несметное множество, стены мазали бог весть когда, глина осыпалась, и между ивовыми ветками, из которых сплетен был остов, образовались широкие просветы.