Исфендияр окинул взглядом груду металлических предметов, наваленных вокруг горна, поднял ржавый секач. Его принесла Хайра — вдова перекупщика Исмаила. Не лежит у Исфендияра душа к этой женщине. Старик повертел секач в руках, вздохнул и бросил его обратно в кучу. Воды, что ли, принести?.. Окалины в тазу на палец, словно кирпича натолкли, а вода почти вся…
Старик взял ведро и направился к запруде. Арык запрудили в самом широком месте, бросив в воду бочку, несколько колес от арб. Исфендияр опустил ведро, подождал, пока оно наполнится, потянул…
Вдруг резануло под левой лопаткой, но кузнец не обратил на боль никакого внимания. До сегодняшнего дня Исфендияр не знал, что значит болеть; поднимал ли он тяжести, схватывался ли с парнями на поясах, спокойная уверенность в собственной несокрушимости никогда не покидала его.
Старик до краев наполнил ведро и понес его в кузницу. На глаза ему снова попался ржавый секач, но Исфендияр только скользнул по нему взглядом и, отвернувшись, снял со стены костыль. Положил в горн кусочек железа чуть побольше ладони, бросил сверху горсть угля и стал раздувать мехи. Снова взвилось пламя, и целый сноп искр, вырвавшись из огня, осыпал костыль, наковальню, пресс. Потом пламя притихло, стало голубым, ровным…
Наконец железо раскалилось, начало светлеть — пора начинать. Веревка отпущена, быстрое, неуловимое для глаз движение — и молот с клещами уже в руках кузнеца, кажется, они сами прыгнули ему в руки. Багровый кусок железа выскакивает из огня и, чертя в полумраке светящуюся дугу, рассыпая искры, плюхается на наковальню; щипцы хватают болванку, переворачивают — раз, раз — несколько мгновенных ударов молота, и неправильной формы обрубок вытягивается, становится плоским и, загнувшись с одного конца, превращается в матово-красный наконечник.
Исфендияр бросил поковку в таз и, пока она шипела, остывая, вытер рукавом лоб. Боль куда-то ушла; тело прошибло потом, оно снова стало гибким, послушным; мышцы на груди молодо подрагивали от напряжения — все было как должно.
Исфендияр выждал минутку, отложил щипцы и, сунув руку в воду, достал только что откованное колечко. Железо еще не остыло, никто другой не смог бы взять его без рукавицы, но руки Исфендияра давно привыкли к жару и не обжигались, даже когда он доставал что-нибудь из огня. Исфендияр поднес поковку к свету, внимательно оглядел ее, выбрал из разложенных возле наковальни оправок самую маленькую, зачистил заусеницы, прошелся напильником по внутренней поверхности и, насадив похожее на серебряный браслет колечко на нижний конец костыля, оправил его маленьким молоточком.
Костыль этот Исфендияр делал по заказу чабана Абдуллы, того самого, что пас колхозных овец на горных пастбищах. Месяца два тому назад Абдулла получил известие, что сын его Магеррам ранен и находится на излечении где-то в России. Чабан продал пятнадцать овец и с помощью военкома Талыбова переправил солдата домой — поправляться, набираться сил на чистом воздухе. Сын у Абдуллы был квелый, болезненный, даром что вырос на сливках и свежей баранине, и, хотя сломанная в нескольких местах нога его давно уже срослась, никак не решался ходить без костыля.
Ну и будет же у них радости, когда солдат наконец ступит на раненую ногу! Исфендияр улыбнулся невесело, вздохнул…
Пожалуй, следует захватить костыль домой, на днях они вместе с фельдшером повезут его заказчику.
Старик надел куртку, присыпал золой тлеющие угли, взял в руки костыль и направился к двери. И тут ему опять стало плохо. Не понимая, что с ним происходит, теряя силы, Исфендияр прислонился к стене. Костыль выпал у него из рук. Тело сразу обмякло, обессилело…
Сколько времени это длилось, Исфендияр не запомнил. Лишь только боль начала затихать, он перевел дух, выпрямился и, радуясь, что его не застали в таком жалком положении, быстро припер ломом дверь. Потом, преодолевая головокружение, прошел по трубе через арык и не спеша зашагал к дому.
Он шел туда, где его не встретят ни Рахман, ни Бахман, где он увидит только усталые лица невесток и где долго будет лежать без сна, размышляя о пропавших сыновьях…
Весной сорок первого года, на майские праздники, в деревню приехал знаменитый силач-пехлеван. Он выступал на площади, перед правлением. До пояса обнажив могучее тело, пехлеван, поигрывая мышцами, легко поднимал многопудовые камни, а потом лег на коврик и велел поставить ему на живот принесенное из клуба пианино.
Кто-то из зрителей приметил лежавший неподалеку от коврика железный брус толщиной в руку у запястья, и в толпе заговорили о том, что этим брусом пехлеван опоясывается. Разумеется, в это мало кто верил. Не каждый день, конечно, приходится видеть, как, играя мышцами, человек ворочает каменные глыбы или ставит себе на живот пианино, но опоясаться железным брусом!
— Разве такой согнешь! — говорили в толпе. — Немыслимое дело!
И вдруг из толпы вышли два парня: невысокие, широкоплечие, а в бедрах — тонкие, через кольцо протащишь. Зрители оживленно зашептались: никак, Исфендияровы ребята решили посрамить пехлевана! Однако стоило молодым кузнецам приблизиться к пехлевану, все поняли, что о поединке смешно и помыслить: уж больно хрупкими и невесомыми казались эти стройные юноши рядом с огромным, по-медвежьи ступающим богатырем. Куда там! Да если они вместе возьмутся, им его с места не сдвинуть!
Люди обеспокоенно поглядывали на братьев, а старый Исфендияр просто не знал, куда глаза деть, даже четки перестал перебирать. Неужели ему придется выйти из толпы и, как ребятишек, пристыдив сыновей, прогнать их с площади?!
Однако оказалось, что кузнецы и не собирались схватываться с приезжим силачом. Они даже не подошли к нему, а направились прямо к железному брусу. Подняли его, взялись за концы, перехватились, берясь половчее, и… брусок в руках кузнецов стал гнуться, словно восковая свеча.
Раздались восторженные крики.
Старый Исфендияр молчал.
— Позор! — мрачно произнес он наконец. — Мне стыдно за моих сыновей!
Больше он не сказал ни слова. Сначала люди не поняли, в чем дело, но потом сообразили, что старый кузнец не зря стыдит парней; как-никак, а пехлеван посрамлен! И не какой-нибудь безвестный бродяга, а знаменитый Рагим-пехлеван, гордость и слава всего Азербайджана!
На лицах собравшихся стало проступать смущение. Братья совсем растерялись, стояли, виновато опустив головы, вихрастые, похожие друг на друга, как близнецы. Исфендияр убрал четки в карман и, запустив пятерню в бороду, обдумывал подходящие слова, чтобы как следует отчитать «дурней» за непристойное поведение. Но ругать сыновей ему не пришлось, пехлеван вперевалку подошел к молодым кузнецам, обнял их, обоих сразу, прижал к груди и стал что-то говорить им срывающимся от волнения голосом.
Что именно сказал пехлеван его сыновьям, Исфендияр узнал только вечером. Оказывается, знаменитый силач звал его парней в Баку учить своему искусству. Гурбан, бессменный председатель сельсовета, почитаемый в деревне не только как начальство, но и как один из самых уважаемых аксакалов, явился к Исфендияру вместе с Рагим-пехлеваном и несколькими стариками, и они все вместе стали уговаривать кузнеца отпустить сыновей в город.
«Прославятся ребята! — соблазнял Исфендияра председатель. — В газетах про них напишут, портреты печатать станут! И тебе почет, и всей деревне!»
Исфендияр был неравнодушен к славе — даром что всю жизнь провел в закопченной кузне — и сдался сравнительно легко; помолчал, ухмыляясь в усы, и сказал, что согласен отдать сыновей в обучение к пехлевану.
На следующее утро к дому кузнеца подъехала легковая машина, присланная из района за Рагим-пехлеваном. Стали прощаться. Старший сын поцеловал племянников, потом своих девочек, Бахман — тоже: сначала дочерей старшего брата, потом — своих близнецов. Все было обставлено очень торжественно, так, словно молодых кузнецов ждал не семичасовой путь в Баку, а долгое, трудное путешествие. И конечно, никому тогда не могло прийти в голову, что так оно и есть, что братья и вправду уезжают надолго, может быть, навсегда…