С перерыва опоздал, конечно, потому что идти под дождём на службу и прийти мокрым не хотелось: вдруг мне на приём направили бы гражданина или гражданку — они увидели бы, что я в мокрой одежде, и это могло подорвать мой авторитет как должностного лица, а также и всего нашего учреждения. Впрочем, граждан на приём ходит мало: за полмесяца мне пришлось разбираться всего с тремя. В основном же подшиваю пенсионные дела, отвечаю на запросы из области и беседую на различные темы с соседкой по кабинету, Олимпиадой Васильевной. Штат сотрудников здесь хороший, все прекрасно ко мне относятся и приглашают домой пить чай. Нравится даже атмосфера, царящая в организации: тихий коридор с пыльными лучиками из окна, деловитые люди за столами в кабинетах, неторопливое обсуждение всяческих новостей. В общем, работается хорошо, чего и Вам желаю. Но главное не в работе, там всё в порядке. Главное — дома, а дома-то интересные дела творятся, любезный Олег Платонович! Когда в городе наконец кончился портвейн и баня перестала шуметь, я в категорической форме попросил хозяина объяснить его странное поведение. Он покряхтел, покурил; вдруг заморщился и сказал:
— Опять в мизинец стреляет. Ну, стервецы, покажу я вам...
Выбежал в огород и стал ухать на соседских мальчишек, копающихся возле забора. Вернувшись, объяснил добродушно:
— Вот видишь — они сейчас тынинку выдёргивали, а у меня в мизинец начало постреливать. Как дёрнут — так стрельнёт... И во всём так. Крот яму под домом роет — словно меня буравит. Мышь под полом пробежит — а мне щекотно. Такие-то, Геничка, дела.
— А баня? — спросил я.
— Баня-то? — он заморгал, полез за платком. — Да тут, брат ты мой, целая история вышла. Роман можно писать, да ещё с двоеточием (при чем здесь двоеточие — никак не понимаю). Было нас двое братовей. Отец с матерью померли, когда мы ещё совсем молодыми вьюношами были, вот и остались вдвоём. Городишко тогда совсем маленький был, вроде деревни, а люди охотничали, рыбу ловили, лес валили.
И вот пошли мы как-то с Фомой в тайгу, за белкой. Побелковали, сколь могли, — а уж под самый-то конец, перед тем как из лесу выйти, — вдруг пыхнуло что-то в нас. Смотрим друг на друга, глазами хлопаем — и слова вымолвить не можем. Глядь — я ему свою, а он мне свою фляжку протягивает.
— Горит? — спрашиваю.
— Да, — говорит, — горит.
Во как сполыхнуло. Обожгло душу, да так и палило, пока до дому не добрались. А от дома-то — одни головешки. Начали снова строиться. И только тогда внутри жечь перестало, когда мы этот дом с баней выстроили. Каждое брёвнышко, каждую досточку одна к одной прилаживали, ласкали да холили. Так и жили.
Потом брат Гитлера бить ушёл. Один я остался: меня в ту пору медведь ломал — болел сильно. И раз зимой, ночью, будто ударило меня. Слышу — шум какой-то из огорода. Выбрался, а там баня вальс «Амурские волны» наскрипывает, грустно-грустно... Очень Фома этот вальс любил, всё на гармошке играл. У меня тогда аж коленки подкосились — заплакал, ушел в избу. А через неделю и похоронка пришла.
Так и живу с тех пор один. И до того родное мне тут всё, что с течением времени стал чувствовать и крота в огороде, и мышь под полом. Сжился — потому как это тоже родина, Генко... А теперь — эх!..
Старик махнул рукой, поднялся и вышел. Я тоже пошёл на крыльцо. Он гладил мерина. Обернулся ко мне и сказал:
— Теперь вот и Андрея так же чувствую: каждая шелудинка на его шкуре во мне болит. Пры-рода! — и он многозначительно ввинтил вверх корявый палец.