После Ялты был Санкт-Петербург: гастроли Художественного театра, здесь труппу горячо приняла не только публика, но и столичная пресса. Было устроено специальное представление «Трех сестер» для царя и придворных. Ольга выделялась на общем фоне, подобно звезде. Никогда еще она не слышала столько комплиментов, никогда не получала столько корзин с цветами и приглашений на ужин. Голова от всего этого кружилась. Но когда она оставалась одна – без всей этой суеты, без непрерывных похвал и почестей – ее начинала грызть совесть из-за того, что бедный больной Антон задыхается от тоски там, в его благоустроенной «тюрьме». И тогда она быстренько писала ему, оправдываясь: «Прикончили мы первую половину спектаклей, родной мой, золотой мой! Твое письмо хмурое, и опять тебе нездоровится. За весну, за лето ты поправишься, окрепнешь, и мы поживем. Если бы мы могли быть вместе! Я иногда сильно ненавижу театр, а иногда безумно люблю. Ведь он мне дал жизнь, дал много горя, много радости, дал тебя, сделал меня человеком. Ты, наверное, думаешь, что жизнь эта фальшивая, больше в воображении. Может быть. Но все-таки жизнь. А до театра я прозябала, мне чужда была жизнь, чужды были люди и их чувства. Я не жила с людьми и себе не создала никакой жизни. И всего я добилась одна, сама, своими силами».[652]
Чехов, как обычно, успокаивал жену, приободрял ее, радовался ее успехам: «Значит, ты скоро сделаешься знаменитой актрисой? Сарой Бернар? Значит, тогда прогонишь меня? Или будешь брать меня с собой в качестве кассира? Дуся моя, нет ничего лучше, как сидеть на зеленом бережку и удить рыбку или гулять по полю». И дальше: «Я ничего не имею против того, чтобы ты была знаменитой и получала тысяч 25–40, только сначала постарайся насчет Памфила».[653]
Этот «Памфил» или «полунемчик», как они его называли, был почти постоянной темой в их письмах друг другу. Оба мечтали о ребенке. И вот наконец, через несколько недель по возвращении из Ялты, Ольга почувствовала, что ее тошнит. Наверное, беременна! Но… внезапно Антон Павлович получает из Петербурга от жены датированное 31 марта письмо о выкидыше. «Два дня не писала тебе, Антончик мой! Со мной вышел казус, слушай: оказывается, я из Ялты уехала с надеждой подарить тебе Памфила, но не сознавала этого. Все время мне было нехорошо, но я все думала, что это кишки, и хотя хотела, но не сознавала, что я беременна, […] послали за докторами. А я начала пока догадываться, что это было, и обливалась горючими слезами – так мне было жаль неудавшегося Памфила. Пришли два доктора – помощник Отта знаменитого, а потом и сам Отт. Народу у меня весь день толклось адски много, все дамы всполошились.
[…] Все за мной ухаживали. Вечером вчера увезли меня в Клинический повивальный институт, в 12 ч. ночи захлороформировали. […] Отт меня оперировал, так что будь спокоен. […] Я пролежу дня 4, играть, верно, не буду больше; не знаю, когда мне позволят ехать, – вот это горе. Если опоздаю на несколько дней – не волнуйся, все обстоит хорошо, только, значит, боятся пускать меня в такой дальний путь, в тряску. Я только слаба, но решила написать тебе все откровенно. Ты у меня умный и поймешь все. Я и сегодня еще плакала, но вообще – герой. […] Как бы я себя берегла, если б знала, что я беременна. Я уже растрясла при поездке в Симферополь, помнишь, со мной что было? И в „Мещанах“ много бегала по лестницам».[654]
Единственное, чего Ольга теперь хотела, – поскорее уехать к мужу в Ялту, спрятаться под его крылом. Вот только захочет ли он принять ее после такого ужасного разочарования? «…Дорогой мой, – пишет она 5 апреля все еще из клиники, – телеграфируй мне, не забывай меня, не презирай за неудачу мою».[655]
И Чехов действительно шлет телеграмму за телеграммой, беспокоясь о ее здоровье. И она в ответ, кроме писем, тоже шлет телеграммы, волнуясь за него, посылая краткие отчеты о своем состоянии, которое улучшалось крайне медленно. Антон Павлович ждал жену с нетерпением, ее физическое и моральное равновесие теперь значило для него гораздо больше, чем потеря ребенка. Когда она приехала в Ялту 14 апреля, понадобились носилки, чтобы перенести Книппер с корабля в экипаж. Чехов не только не думал «презирать ее за неудачу», но, увидев жену такой бледной и слабой, совершенно потерял аппетит и был болен несколько дней. Душа его была полна тревогой о плохом самочувствии Ольги, и он чувствовал себя абсолютно неспособным интересоваться тем, что происходит вокруг. А между тем в жизни русской литературы произошло событие важное. Мы уже вскользь говорили о нем, теперь коснемся подробностей. Недавно избранный, как в свое время сам Чехов, Толстой и Короленко, почетным академиком по разряду изящной словесности, Горький был из Академии изгнан: правительство отменило решение о его избрании, мотивируя это тем, что он находится под следствием. Чрезвычайно взволнованный этим Чехов посоветовался с несколькими друзьями, которые предложили ему немедленно отказаться из солидарности от звания академика, с одним адвокатом, сказавшим, что ничего делать не надо, и с Львом Толстым, который, хмуро проворчав, что сам не считает себя академиком, устранился от решения проблемы. Среди стольких противоречивых мнений Чехов чувствовал себя неуверенно, колебался. А когда собрат по перу Владимир Короленко спросил его, как он реагирует на возмутительное злоупотребление властью, ограничился таким ответом: «У моей жены высокая температура, лежит на спине, похудела».[656] Несколькими неделями позже Короленко приехал в Ялту, и оба академика решили подать в отставку. Но ни тот ни другой не послали сразу же писем о разрыве со столь почтенным собранием, а из осторожности решили подождать: вдруг Академия тем или иным способом пересмотрит вопрос об изгнании Горького. Действовать дипломатично было в интересах самого Алексея Максимовича.
Тем временем дома обстановка все более и более накалялась. Мать и сестра Антона Павловича не постеснялись объяснить Ольге, что она действовала с преступным легкомыслием и продолжала вести разнузданную жизнь, будучи беременной. Тайная война между тремя женщинами причиняла столько горя Чехову, что он, даже не дожидаясь полного выздоровления Ольги, увез ее в Москву. Они приехали туда 27 мая, и Ольга снова слегла.
Состояние ее становилось все тяжелее, врачи диагностировали перитонит, советовали сделать операцию. Чехов был в отчаянии, он не отходил от постели жены, измерял ей температуру, сам делал припарки. Мария, мучимая запоздалыми угрызениями совести, написала брату, что готова приехать, чтобы помочь ему. Но внезапно, 12 июня, когда операция уже казалась неизбежной, Ольге стало лучше: боли и рвоты прекратились. Чехов решил, что спас жену тем, что вместо всей пищи давал ей только молоко и сливки. Он написал Немировичу-Данченко, что из всех окружавших жену врачей он один оказался прав, запретив ей есть что-либо другое. И вскоре жизнь Ольги оказалась вне опасности.
Чехов вздохнул с облегчением и принялся мечтать об отпуске. Мария Павловна предложила брату приехать с женой обратно в Ялту, чтобы Оля быстрее поправилась, но у него сохранились настолько ужасные воспоминания о жизни всей семьей в апреле, что он отверг предложение. Написал, что лучше поедет на Урал, в Пермь, по приглашению богача Саввы Морозова.[657] Он уехал один, оставив Ольгу с ее матерью. Это странное решение еще раз подтверждает невозможность для Чехова находиться долго в одном месте. Зов незнаемого был так силен, что он, не колеблясь, покинул страстно любимую жену ради дальней дороги.
Они с Саввой Морозовым отбыли из Москвы 17 июня. Сначала ехали по железной дороге, потом пересели на пароход – шли по Волге, по Каме… Потребовалась неделя, чтобы добраться до роскошного имения Саввы Морозова близ Усолья в Пермской губернии. В течение всего долгого путешествия Чехов посылал выздоравливающей нежные письма и телеграммы: «Солнечно. Морозов везет с собой двух добродушных немцев, старого и молодого; оба по-русски – ни слова, и я поневоле говорю по-немецки…Итак, настроение у меня хорошее, немецкое, ехать удобно и приятно, кашля гораздо меньше. О тебе не беспокоюсь, так как знаю, уверен, что моя собака здорова, иначе и быть не может».[658] Или: «Береги себя, моя лапочка. Без меня на дачу не переезжай, а я скоро приеду, раньше 5 июля. Я здоров, сыт, мне тепло. Не сердись, не скучай, а будь в духе».[659] Или еще: «Каждый день ем стерляжью уху. К приезду моему ты обязана пополнеть и стать полной, пухлой, как антрепренерша. Целую еще раз».[660]
652
Письмо от 16 марта 1902 г.
658
Письмо от 18 июня 1902 г.