А у себя Чехов с глубоким огорчением замечал потерю жизненных сил. Неспособный посвятить себя какой-то волнующей задаче, он довольствовался тем, что прилежно докладывал Ольге о скудных событиях своего существования: «Ногти стали длинные, обрезать некому. Зуб во рту сломался. Пуговица на жакете оторвалась»…[699] Вчера мыл голову и простудился… И все та же мольба, и все та же надежда: «Мне кажется, что если бы я полежал хоть половину ночи, уткнувшись носом в твое плечо, то мне полегчало бы и я перестал бы кукситься. Я не могу без тебя, как угодно. <…> Милая собака, отчего я не с тобой? Отчего у тебя в Москве нет квартиры, где у меня была бы комната, в которой я мог бы работать, укрываясь от друзей. На лето нанимай такую дачу, чтобы можно было писать там; тогда я буду рано вставать, и чтобы на даче был только я с тобой, если не каждый день, то хоть раза три в неделю».[700] Или – с верой в то, что придет время, когда он будет жить с нею весь год подряд, что будут у них еще дети: «Дуся моя, замухрыша, собака, дети у тебя будут непременно, так говорят доктора. Нужно только, чтобы ты совсем собралась с силами. У тебя все в целости и в исправности, будь спокойна, только недостает у тебя мужа, который жил бы с тобой круглый год. Но я, так и быть, соберусь как-нибудь и поживу с тобой годик неразлучно и безвыездно, и родится у тебя сынок, который будет бить посуду и таскать твоего такса за хвост, а ты будешь глядеть и утешаться».[701]
Но она не загадывала вперед настолько далеко и – более или менее искренне – возвращалась к своей ответственности за то, что они живут в разлуке. А он, как обычно, мягко успокаивал жену: «Ты, родная, все пишешь, что совесть тебя мучит, что ты живешь не со мной в Ялте, а в Москве. Ну как же быть, голубчик? Ты рассуди как следует: если бы ты жила со мной в Ялте всю зиму, то жизнь твоя была бы испорчена и я чувствовал бы угрызения совести, что едва ли было бы лучше. Я ведь знал, что женюсь на актрисе, т. е. когда женился, ясно сознавал, что зимами ты будешь жить в Москве. Ни на одну миллионную я не считаю себя обиженным или обойденным, напротив, мне кажется, что все идет хорошо, или так, как нужно, и потому, дусик, не смущай меня своими угрызениями. В марте опять заживем и опять не будем чувствовать теперешнего одиночества. Успокойся, родная моя, не волнуйся, а жди и уповай. Уповай и больше ничего. <…> Теперь я работаю, буду писать тебе, вероятно, не каждый день. Уж ты извини».[702]
Вообще-то он немножко прихвастнул, объявив, что вернулся к работе. Его рассказ «Невеста» то и дело застревал и писался крайне медленно. И не то чтобы у него иссякла фантазия, просто усталость была такова, что необходимость просто водить пером по бумаге казалась выше его сил. «Ах, какая масса сюжетов в моей голове, как хочется писать, но чувствую, чего-то не хватает – в обстановке ли, в здоровье ли», – писал он Ольге.[703] Чуть позже он довольно спокойно объяснил причины, как он их видит: «У меня в кабинете вот уже несколько дней температура держится на 11–12, не повышаясь. Арсений топить не умеет, а на дворе погода холодная – то дождь, то снег, и ветер еще не унялся. Пишу по 6–7 строчек в день, больше не могу, хоть убей. Желудочные расстройства буквально каждый день, но все же чувствую себя хорошо, мало кашляю, температура нормальна, от плеврита не осталось и следа».[704] Зато еще через несколько дней раздался чуть ли не вопль, вот такое вот чудовищное признание: «Ах, дуся моя, говорю тебе искренно, с каким удовольствием я перестал бы быть в настоящее время писателем!»[705]
Тем не менее гордость и сила воли заставляли его продолжать «Невесту» – как любил говорить Чехов, «по столовой ложке через час». И 27 февраля, после пяти месяцев таких вот прерывистых усилий, рукопись была закончена и писатель смог отправить ее Миролюбову, для «Ежемесячного журнала…» которого она и предназначалась. Героиня рассказа, молоденькая провинциалка Надя, восстает против комфортабельной и удушающей атмосферы родительского дома, отказывается от неизбежного, казалось, брака с дураком и собирается сбежать в Санкт-Петербург, чтобы продолжать учебу и строить новую жизнь на самоотверженности и преданности своему делу. Тем временем Саша, дальний родственник, который привил ей склонность к борьбе с буржуазным конформизмом, возвращается на Волгу, чтобы лечиться там кумысом, и умирает от туберкулеза. Последние мысли Нади в рассказе – словно эхо мечтаний трех сестер: «Она ясно сознавала, что жизнь ее перевернута так, как хотел того Саша, что она здесь одинокая, чужая, ненужная и что все ей тут ненужно, все прежнее оторвано от нее и исчезло, точно сгорело, и пепел разнесся по ветру. Она вошла в Сашину комнату, постояла тут.
„Прощай, милый Саша!“ – думала она, и впереди ей рисовалась жизнь новая, широкая, просторная, и эта жизнь, еще неясная, полная тайн, увлекала и манила ее».[706]
Догадывался ли Чехов, что «Невеста» – его последний рассказ? Всего им было создано более двухсот сорока произведений, одни совсем коротенькие, другие длинные, одни – брызжущие весельем, другие – исполненные пронзительной печали. И вся эта пестрая смесь представляла собой величайшую, изумительную панораму российской жизни его времени. От мужика до архиерея, от учителя до извозчика, от студента до купца – не найти социальной категории, не представленной в этом человеческом муравейнике, в чеховских творениях. Читать рассказы Чехова – все равно что совершать головокружительное путешествие в прошлое с хладнокровным и проницательным провожатым, который показывает все и не комментирует ничего. А по обеим сторонам этой вьющейся среди повседневной жизни тропинки – единство стиля, творящее истинные чудеса. «Краткость – сестра таланта», – заявил Чехов брату Александру. Эта строгость автора к себе, точность, умение скрыться за спинами персонажей не изменили Чехову и в последнем его рассказе. Читая «Невесту», ни на секунду не ощущаешь слабости писателя, жизненные силы которого истощились.
Закончив рассказ, Чехов хотел воспользоваться приливом вдохновения и заняться «Вишневым садом». Но реплики плохо вязались одна с другой. Ольга пыталась стимулировать мужа к писанию, даже пыталась «припугнуть», применяя политику кнута и пряника: «Ах, Антон, если бы сейчас была твоя пьеса! Отчего это так долго всегда! Сейчас надо бы приниматься, и чтоб весной ты уже видел репетиции. А то опять все отложено на неопределенный срок; я начну с тобой поступать более энергично. Так нельзя, дусик милый. Квасить и квасить пьесу. Я уверена, что ты еще не сел. Тебе, верно, не нужны тишина и покой для писания. Надо, чтобы были толчея и суета кругом. Авось тогда ты засядешь. Ну, прости, только обидно, что так долго. Ждут, ждут без конца, и все только и слышишь кругом: ах, если бы сейчас была пьеса Чехова! Напишешь ее к весне и потом опять положишь киснуть на неопределенный срок. Как она тебе не надоест!»,[707]«Засел ты за пьесу наконец? Что ты делаешь целый день? Я бы на твоем месте писала целый день»,[708]«Как тебе не стыдно, что ты при писании пьесы можешь думать, что вдруг она не будет делать полный сбор. Даже в шутку нельзя допускать этой мысли. Слышишь, золотой мой?»[709] Чехов в ответ сперва вяло отшучивается, сообщая, что за пьесу уже засел и даже написал на листе бумаги название, потом немножко обижается, хотя, как всегда, прикрывается шуткой: «Ты делаешь мне выговор за то, что у меня еще не готова пьеса, и грозишь взять меня в руки. В руки бери меня, это хорошая угроза, она мне улыбается, я только одного и хочу – попасть к тебе в руки, что же касается пьесы, то ты, вероятно, забыла, что я еще во времена Ноя говорил всем и каждому, что я примусь за пьесу в конце февраля или в начале марта. Моя лень тут ни при чем. Ведь я себе не враг, и если бы был в силах, то написал бы не одну, а двадцать пять пьес».[710] Спустя два дня он проявляет больший оптимизм: «В „Вишневом саду“ ты будешь Варвара Егоровна, или Варя, приемыш 22 лет. Только не сердись, пожалуйста. <…> Если пьеса у меня выйдет не такая, как я ее задумал, то стукни меня по лбу кулаком. У Станиславского роль комическая, у тебя тоже».[711] А еще чуть позже уточняет: «„Вишневый сад“ будет, стараюсь сделать, чтобы было возможно меньше действующих лиц; этак интимнее».[712] И наконец 9 апреля внезапно заявляет: «Пьесу буду писать в Москве, здесь писать невозможно. Даже корректуру не дают читать».[713]
699
Письмо от 12 декабря 1902 г.
700
Письмо от 25 декабря 1902 г.
701
Письмо от 14 декабря 1902 г.
702
Письмо от 20 января 1902 г.
703
Письмо от 23 января 1902 г.
704
Письмо от 5 февраля 1902 г.
707
Письмо от 27 февраля 1903 г.
710
Письмо от 4 марта 1903 г.