Еще через два дня предотъездная лихорадка вышла за все пределы. Чехов даже рассказывает о ней Станиславскому: «Жду не дождусь дня и часа, когда наконец жена моя разрешит мне приехать. Я уже начинаю подозревать жену, не хитрит ли она чего доброго.
Погода здесь тихая, теплая, изумительная, но как вспомнишь про Москву, про Сандуновские бани, то вся эта прелесть становится скучной, ни к чему не нужной.
Я сижу у себя в кабинете и все поглядываю на телефон. По телефону мне передаются телеграммы, и я вот жду каждую минуту, что меня позовут наконец в Москву».
И вот оно пришло, вожделенное разрешение приехать. 29 ноября Ольга прислала телеграмму: «Морозит. Поговори Альтшуллером и выезжай. Телеграфируй. Целую».
Но он не стал говорить с Альтшуллером, 2 декабря, в страшной спешке он уже сел на пароход. Ему безразличны были последствия его безрассудной поездки. Даже если – по собственной неосмотрительности – он сократит себе жизнь, разве можно лишать себя этой последней радости?
Глава XVI
«Ich sterbe»
Узнав о поспешном отъезде своего пациента, доктор Альтшуллер вскричал, что это самоубийство. Однако Чехову стало лучше от одного только вида заснеженной Москвы. Он любил сухой морозец, оживленную толпу на улицах, перезвон колоколов в чистом холодном воздухе… Единственным врагом его здесь оказалась бесконечная лестница на третий этаж, которую приходилось преодолевать всякий раз, как он возвращался с прогулки. И, чтобы сберечь силы, Антон Павлович принял решение: взять за правило отныне отказываться от любых приглашений. Тем не менее он посетил оперный спектакль – бенефис друга, Федора Шаляпина, побывал на одном из первых «капустников» – празднике, организованном в его честь «художественниками» на встрече нового, 1904 года. Гвоздем вечера была пародия на схватку борцов, роли которых исполняли огромный, атлетически сложенный Шаляпин, одетый восточным принцем, и маленький Сулержицкий. После кулачного боя примирившиеся противники исполнили дуэт по-украински. Хохот стоял немыслимый. А после ужина, который был накрыт в фойе, после множества веселых тостов столы отодвинули к стенам, и хозяева с гостями начали танцевать; дам в сверкающих, переливающихся разными цветами, сильно декольтированных платьях вели мужчины в элегантных фраках или мундирах. Ольгу тоже унес этот вихрь. Сидя в сторонке, Чехов пытался беседовать с Горьким, несмотря на шум, музыку и смех. Они повышали голос, стараясь быть услышанными, ласково и понимающе переглядывались, и – поскольку горло у обоих было раздражено – все время кашляли. Поговорить так и не удалось, и вскоре Чехов сказал с меланхолической улыбкой, что зато они очень интересно друг с другом покашляли.
Но обычно Антон Павлович проводил вечера дома, на Петровке. Ольге приходилось убегать – в театр, на концерт, на благотворительную ярмарку. «Чаще всего она уезжала в театр, но иногда отправлялась на какой-нибудь благотворительный концерт, – вспоминает Бунин, который нередко приходил составить компанию Чехову. – За ней заезжал Немирович во фраке, пахнущий сигарами и дорогим одеколоном, а она в вечернем туалете, надушенная, красивая, молодая, подходила к мужу со словами:
– Не скучай без меня, Дусик, впрочем с Букишончиком[757] тебе всегда хорошо… До свиданья, милый, – обращалась она ко мне. Я целовал ее руку, и они уходили. Чехов меня не отпускал до ее возвращения. И эти бдения мне особенно дороги.
Он иногда мыл себе голову. Я старался развлекать его, рассказывал о себе, расспрашивал о семье. Он много говорил о своих братьях, Николае, Александре, которого он ставил очень высоко и бесконечно жалел, так как он иногда запивал, – этим он объяснял, что из него ничего не вышло, а одарен он был щедро.
Итак, оставшись вдвоем, друзья говорили свободно. Более того, как мы видели, Чехов чувствовал себя при Бунине настолько непринужденно, что не стеснялся – повинуясь предписаниям жены – мыть голову в присутствии своего молодого собрата по перу. Не прерывая гигиенических процедур, Чехов рассказывал не только о своей семье, о детстве, но и о своем понимании искусства, о последних прочитанных им книгах…
„Часа в четыре, а иногда и совсем под утро возвращалась Ольга Леонардовна, пахнущая вином и духами…
– Что же ты не спишь, Дуся?.. Тебе вредно. А вы тут еще, Букишончик, ну, конечно, он с вами не скучал!
Я быстро вставал и прощался“».[758]
Иногда Чехову случалось и выходить в город под руку с Ольгой, и он с гордостью показывался с ней на улицах. Книппер заказала мужу новую меховую шубу и бобровую шапку. Украшенный и утепленный таким образом, он осторожно двигался, тяжело дышал и присматривался к витринам магазинов. Присутствовал драматург и на многих репетициях, чтобы использовать свое влияние на режиссера, но с каждым днем у него все больше крепло убеждение, что Станиславский извращает смысл «Вишневого сада». Чехов сидел одинокий в темном, холодном, пустом зале, кутался в застегнутую до подбородка шубу, нервно снимал и надевал пенсне и страдал, видя, как его пьеса мало-помалу становится чем-то прямо противоположным тому, чего ему бы хотелось. Сначала робко, потом с раздражением он пытался разъяснить свою точку зрения Станиславскому, но тот упорно отказывался выслушать автора. По мнению основателя Художественного театра, писатель превышал свои полномочия, критикуя постановку. «Только распустились цветочки, как явился автор и все запутал», – говорил он приятельнице-артистке. Да и Ольга Книппер признавала, что режиссер и автор друг друга не понимали и к согласию прийти не могли. Это расхождение в их взглядах было вызвано тем, что они по-разному подходили к психологическому толкованию произведения. Чехов раз двадцать говорил о том, что задумывал «Вишневый сад» как комедию, почти фарс, а Станиславский видел в нем социальную драму, рассказывающую об отступлении мелкого провинциального дворянства под напором вульгарных, упорных и предприимчивых нуворишей. Еще до приезда Чехова он убеждал актеров, что играть надо именно это. И речи не может быть о том, утверждал режиссер, чтобы зритель смеялся или улыбался, зритель должен плакать, видя крушение очаровательного старого мира, приговоренного к смерти современными экономическими требованиями. Как ни возмущался Чехов, Станиславский со своим мнением все равно одержал верх. Не знаю, что происходит, жаловался Чехов одному из гостей, то ли пьеса моя нехороша, то ли актеры ее не понимают… Так, как ставят сейчас «Вишневый сад», добавил он, играть его нельзя. А за несколько дней до премьеры написал старому своему другу, директору гимназии Варваре Константиновне Харкеевич, в Ялту: «…успеха особенного не жду, дело идет вяло».[759] Да и сам Станиславский с некоторых пор стал опасаться, что критики будет столько же, сколько похвал. И, чтобы придать спектаклю больше блеска, решил назначить премьеру на 17 января 1904 года, день рождения и именины Антона Павловича, отмечая, правда, не эти праздники (такого Чехов никогда не допустил бы), а 25-летие его работы в литературе. Таким образом Станиславский надеялся подогреть публику и заставить ее аплодировать – если не актерам, то по крайней мере автору.
Горький и Андреев, со своей стороны, тоже решили воспользоваться юбилеем, но не просто праздника ради, а ради того, чтобы побудить все-таки Маркса пересмотреть его договор с Чеховым. Они написали Марксу письмо. Подписи под этим письмом, как предполагали инициаторы, поставит вся писательская и художественная Москва, а затем и Санкт-Петербург, после чего оно будет передано издателю, чтобы получить от него определенный ответ к юбилейным торжествам.
Письмо это приведено целиком в воспоминаниях писателя Николая Телешова. Текст такой:
«В настоящий момент, когда вся Россия приготовляется праздновать четвертьвековой юбилей А.П. Чехова, с особенной силой выдвигается вопрос, которым в последнее время болезненно интересуется русское общество и товарищи Антона Павловича. Дело заключается в поразительном и недопустимом несоответствии между деятельностью и заслугами Антона Павловича перед родной страной, с одной стороны, и необеспеченностью его материального положения – с другой.
758
Цит. по:
759
Письмо от 13 января 1904 г.