– Я себе палец сломал. – Елисеев показал Лене безымянный палец левой руки. Ничего не было заметно.
– Когда? – спросила Лена.
– Месяц назад.
Она вгляделась и увидела небольшой отек.
– Ерунда, – сказала Лена.
– Ага… Ерунда, – обиделся Елисеев. – Болит. И некрасиво.
– Пройдет, – пообещала Лена.
– Когда?
– Ну, когда-нибудь. Так ведь не останется.
– В том-то и дело, что останется.
– А зачем вам этот палец? – спросила Лена. – Он не рабочий.
– Как это зачем? – Он поразился вопросу и остановил на Лене глаза. Они перестали мерцать, и выяснилось, что глаза карие. – Как это зачем? – повторил он. Все, что составляло его тело, было священно и необходимо.
Разговор за столом был почти ни о чем. Так… Но смысл таких вот легких посиделок – не в содержании беседы. Не в смысловой нагрузке, а в касании душ. Просто посидеть друг возле друга. Не одному в казенном номере. А вместе. Услышать кожей чужую энергетику, погреться, подзарядиться друг от друга, убежать как можно дальше от одиночества смерти. Лена помалкивала. Не старалась блеснуть ни умом, ни чем другим. Она была одной ногой тут, другой ТАМ. Елисеев чем-то недоволен. И это тоже хорошо. Он недоволен и выражает это вслух. Идет в пространстве какое-то движение, натяжение. Жизнь.
Режиссер Нора Бабаян рассказывала, как в прошлый вторник она снимала сцену Пестеля и царя. Разговаривают два аристократа. А через три метра от съемочной площадки матерятся осветители. Идет взаимопроникновение двух эпох.
– Не двух эпох. А двух социальных слоев, – поправил Володя. – В девятнадцатом веке тоже были мастеровые.
– Но они не матерились, – сказала Нора. – Они боялись Бога.
– А когда возник мат? – спросил Елисеев. – Кто его занес? Большевики?
– Татары, – сказала Лена.
– Откуда ты знаешь?
– Это все знают. Это известно.
У Елисеева в голове начался такой гомон, как будто влетела стая весенних птиц. Он понял: не надо было пить пиво. Но дело сделано.
– У меня голова болит, – сказал он и посмотрел на Лену. Пожаловался.
– Я дам таблетку, – пообещала Лена.
– Не поможет. Эту головную боль не снимет ничто.
– Снимет, – убежденно сказала Лена.
У нее действительно был набор самых эффективных лекарств. Ей привозили из Израиля.
Лена и Елисеев поднялись из-за стола. Вернулись в номер.
Лена достала таблетку из красивой упаковки. Налила в стакан воду. Елисеев доверчиво выпил. И лег на кровать.
Лена была поражена его почти детской раскованностью, граничащей с хамством. Так себя не ведут в гостях. Но может, он этого не понимает. Не научили в детстве. Или он считает, что гостиничный номер – не дом. Это ячейка для каждого. А может, это – степень доверия. Он доверяет ей безгранично. И не стесняется выглядеть жалким.
У Лены было два варианта поведения. Первый: сказать «уходи», что негуманно по отношению к человеку. Второй: сделать вид, что ничего не происходит. Лег отдохнуть. Полежит и уйдет.
Второй вариант выглядел более естественным. Лена начала разбирать чемодан. Развешивать в шкафу то, что должно висеть, и раскладывать по полкам то, что должно лежать.
Вещи у нее были красивые. Андрей привозил. Последнее время он возил только ей. Обеспечивал.
– Знаешь, проходит, – с удивлением сказал Елисеев, переходя на ты.
– Ну вот, я же говорила, – с участием поддержала Лена. Она и в самом деле была рада, что ему лучше.
Елисеев смотрел над собой. Весенний щебет поутих. Остался один церковный колокол. «Бам… Бам-бам…»
Елисеев закрыл глаза. «Бам… Бам… Бам…» Он сходит с ума. Это очевидно. Если лечить – уйдет талант. Лекарства уберут слуховые галлюцинации и заодно сотрут интуицию. Уйдет то, что называется Елисеев. А что тогда останется? И зачем тогда жить?
– Ляг со мной, – проговорил Елисеев, открыв глаза.
Он сказал это странным тоном. Не как мужчина, а как ребенок, испугавшийся темноты.
– Зачем? – растерялась Лена.
– Просто ляг. Как сестра. Я тебя не трону.
– Ты замерз? – предположила Лена. – Я дам второе одеяло.
В номере было две кровати, разделенные тумбочкой. Она стащила одеяло со второй кровати и накрыла Елисеева. Он поймал ее руку.
– Если хочешь, оставайся здесь, – предложила она. – А я перейду в твой номер.
– Не уходи, – попросил он.
Лена посмотрела на часы. Съемка была назначена на пятнадцать часов. А сейчас одиннадцать. Впереди четыре часа. Что делать? Можно погулять по городу.
– Не уходи, – снова попросил Елисеев.
Лена поняла: он боится остаться один. Мужчина-ребенок, со сломанным пальцем и головной болью.
– Идиот этот Володька, – обиделся Елисеев. – Зачем я его послушался? Теперь голова болит.
– Но ведь уже не болит, – возразила Лена.
– Иди сюда.
Она подошла.
– Ляг. – Он взял ее за руку и потянул.
Лена стояла в нерешительности. Она никогда не попадала в такую сомнительную для себя ситуацию. Если бы Елисеев шел на таран, что принято в экспедициях, она дала бы ему по морде, и на этом все кончилось. Если бы он обольщал, тогда можно воздействовать словом. Она бы сказала: «Я пуста. Мне нечего тебе дать». Но Елисеев искал милосердия. Милого сердца. И ей тоже нужно было милосердие. В чистом виде. Как хорошо очищенный наркотик.
Лена легла рядом не раздеваясь. Он уткнулся в ее плечо, там, где плечо переходит в шею. Она слышала его дыхание.
– Скажи мне что-нибудь, – попросил Елисеев.
– Что тебе сказать?
– Похвали меня.
– Ты хороший, – сказала Лена.
– Еще…
– Ты красивый.
– Еще…
– У тебя красивый рот. Длинные ноги. И зубы…
– Ты говоришь как путеводитель. Ноги, зубы… Нормальных слов не знаешь?
– Милый… – проговорила Лена.
– Еще… еще… еще…
– Милый, милый, милый… – зашептала она, как заклинание. Как будто торопливо осеняла крестом. Отгоняла зло. И зло отступало. Голоса затихали в его голове. Елисеев заснул. Лена услышала его ровное дыхание. И подумала: «Милый…»
Он и вправду был милый, какой-то невзрослый. И вместе с тем – мужик, тяжелый и хмурый. Он дышал рядом и оттаивал ее, отогревал, как замерзшую птицу. Незаметно, чуть-чуть, но все-таки оттаивал. Было не так больно вдыхать жизнь, не так разреженно, когда вдыхаешь, а не вдыхается.
Лена тоже заснула, и ей снилось, что она спит. Спит во сне. Двойное погружение.
Проснулись одновременно.
– Сколько времени? – испуганно спросил Елисеев.
Лена подняла руку к глазам.
– Час, – сказала она с удивлением.
Они спали всего два часа, а казалось – сутки.
– Я хочу тебя раздеть, – сознался Елисеев. – Но боюсь напрягаться. У меня голова заболит. Разденься сама.
– Зачем я тебе? – спокойно спросила Лена. – Я старая и некрасивая. Есть молодые и красивые.
– Некрасивых женщин не бывает, – возразил Елисеев.
– А старые бывают.
– Желтый лист красивее зеленого. Я люблю осень. И в природе, и в людях.
Лена представила себе желто-багряный дубовый лист и подумала: он действительно красивее зеленого. Во всяком случае – не хуже. Он – тоже лист.
– А еще я люблю старые рубашки, – говорил Елисеев. – Я их ношу по пять и по десять лет. И особенно хороши они бывают на грани: еще держатся, но завтра уже треснут. Расползутся.
– А почему мы шепчем? – спросила Лена.
Она вдруг заметила, что они разговаривают шепотом.
– Это близость…
Последние слова он произнес, лежа на ней. Как-то так получилось, что в процессе обсуждения он обнял и вытянулся на ней, и она услышала его тяжесть и тепло… И подумала: неужели ЭТО еще есть в природе?
Его лицо было над ее лицом. Лене показалось: он смеется, обнажая свои чистые, влажные, крупные зубы. А потом поняла: он скалится. Как зверь. Или как дьявол. А может, из него выглядывал зверь или дьявол.