Гелиогабал входит в Рим ранним утром в марте 218 года, в один из дней, которые примерно соответствуют мартовским идам[124]. Он входит в город, пятясь, задом наперед. Перед ним — Фаллос, увлекаемый тремя сотнями девушек (каждая — с обнаженной грудью), которые идут впереди трех сотен быков, теперь оцепеневших и спокойных, потому что перед рассветом им дали точно отмеренную порцию снотворного.
Он входит, украшенный перьями, переливающимися всеми цветами радуги, которые хлопают на ветру, как знамена. Позади него — золотистый город, слегка призрачный. Перед ним — толпа надушенных женщин, дремлющие быки. Фаллос, на своей коляске, обитой золотом, которое сверкает под огромным зонтом. А по краям — двойная анфилада из трещоточников, флейтистов, дудочников, лютнистов и тех, что колотят в ассирийские цимбалы. И еще дальше — все три матери: Юлия Мэса, Юлия Соэмия и Юлия Маммея, христианка, которая делает вид, что дремлет и ничего не воспринимает.
В том, что Гелиогабал входит в Рим на заре, в первый день мартовских ид, имеется, не с римской точки зрения, но с точки зрения сирийского жречества, обратное применение принципа, ставшего мощным обрядом. Но, главным образом, здесь присутствует обряд, который с религиозной точки зрения означает то, что означает, а с точки зрения римских обычаев означает, что Гелиогабал входит в Рим господином, но задом, и что он, прежде всего, заставляет римскую империю содомизировать себя.
Празднования по случаю коронации завершились, и — отмеченный этим обетом педерастической веры — Гелиогабал устраивается вместе с бабкой, матерью и ее сестрой, коварной Юлией Маммеей, во дворце Каракаллы.
Гелиогабал не стал дожидаться прибытия в Рим, чтобы открыто объявить анархию, чтобы протянуть руку анархии, встречая ее в тот момент, когда она приходит в виде театра и приводит с собой поэзию.
Конечно, он велит отрубить головы пяти безвестным бунтовщикам, которые под лозунгом своей маленькой личной демократии и совершеннейшего ничтожества осмеливаются отстаивать право на царскую корону. Но он покровительствует подвигу актера, этому гениальному инсургенту, который выдает себя то за Аполлония Тианского, то за Александра Великого и в белых одеждах появляется перед народами, живущими вдоль берегов Дуная, нацепив на лоб корону Скандра[125], которую он стащил, возможно, из императорского багажа. Далекий от намерения заняться его преследованием, Гелиогабал предоставляет ему часть своих отрядов и военную флотилию для того, чтобы тот покорил маркоманов[126].
Но все корабли этой флотилии имеют пробоины, а пожар, вспыхнувший его заботами прямо посреди Тирренского моря, избавляет его, с помощью театрального кораблекрушения, от притязаний узурпатора.
Гелиогабал-император ведет себя как повеса, хулиган и дерзкий анархист. На первом же полуофициальном собрании он грубо спрашивает у старейшин государства, аристократов, бывших сенаторов и законодателей всех уровней, познали ли они в юности педерастию, практиковали ли они содомию, вампиризм, ведьмовство, скотоложство и, как свидетельствует Лампридий, он задает им эти вопросы в самых грубых выражениях.
Легко представить себе разодетого и накрашенного Гелиогабала, окруженного своими миньонами и женщинами, который обходит ряды седых бородачей, хлопает их по животам и спрашивает, занимались ли они тоже содомией в молодости; и стариков, бледных от стыда, склоняющих головы перед оскорблением, пережевывающих свое унижение.
Более того, прямо на публике, жестами, он изображает акт скотоложства.
«Он дошел до того, — говорит Лампридий, — что стал изображать непристойности пальцами, и привык к выражению недовольства со стороны стыдливых людей в собраниях и в присутствии народа».
Конечно, здесь было большее, чем инфантильность — скорее, желание с помощью резкости и силы продемонстрировать свою индивидуальность, а также свой вкус к первичным вещам: природе, такой, какая она есть.
124
126