Намывшись-накупавшись, чистые и душистые они возвращаются наконец в раздевалку, которую теперь про себя Антошка называет «одевалкой». Они облачаются во все свежее, потом надевают три слоя верхней одежды, всякие платки, шарфы, шапки и, получив у «чаевницы» санки в обмен на номерок, выходят из женского отделения.
Напротив располагается мужское. Мужики с вениками под мышкой туда входят заскорузлые и злые, а выходят распаренные и добрые. Антошку очень интересует, как выглядит мужское отделение, стирают ли они, зачем им веники и бывают ли бани, где мужики и бабы моются вместе, но она чувствует, что лимит вопросов и ответов на сегодняшний день она уже исчерпала. Мама еле-еле ступает под тяжестью ставшей совсем чугунной корзины, и сейчас к ней лучше не приставать. Чтобы прийти в себя, они заходят в буфет, где у горластой в бигудях буфетчицы, сама не зная чего стыдясь, мама покупает кружку пива себе и стакан томатного сока Антошке.
В буфете людно, весело, грязно, накурено. Мужики стучат по столам воблой, не таясь добавляют в пиво принесенную с собой водку, выпив, смачно крякают и подталкивают друг дружку корявыми, не отмывающимися даже в бане пальцами, указывая на маму. Кое-кто называет ее «мадамой» и даже предлагает выпить за компанию.
Антошка ревниво смотрит на них, как бы говоря: «Неча на мою маму зенки пялить, не вашего поля ягода», – но ее защиты не требуется, мама и сама, не допив, тяжело вздохнув, взваливает на плечо корзину, берет в другую руку санки и с достоинством «порядочной» женщины покидает заплеванный буфет. Антошка с облегчением трусит следом.
Домой они возвращаются еще медленнее, чем пришли. После буфета Антошку сморило, и она восседает теперь на покрытой клеенкой корзине. Мать идет осторожно: не ровен час оступишься – костей не соберешь, а чтобы дочь не задремала и не сверзилась с корзины, она смешит ее, изображая лошадь.
Лошадь фыркает, бьет копытом, а Антошка, заливаясь, погоняет и кричит: «Сивка-Бурка, вещая каурка, встань передо мной, как лист перед травой!» Потом мать поворачивается и опять тянет санки, а Антошка барыней едет на корзине, любуется звездами, которые баба Вера называет почему-то «боженькиными слезками», хоть они совсем не грустные, и размышляет о красоте.
Она думает, что мама у нее очень умная и страшно много знает; что она хорошо объяснила ей про красоту – получается, что и Скамейка, и звезды, и баба Вера, и сама Антошка, раз баба называет ее «моя радость», и все-превсе на свете красивое, даже баня, ведь не зря же она так вкусно пахнет, а люди выходят из нее свежие и счастливые, как огурчики. Не то что входили!
Антошке хорошо и спокойно, хочется вот так ехать всегда, чтоб дорога не кончалась, но жалко маму. Так что лучше уж пусть кончается. Антошка предвкушает, как они вернутся, а у бабы Веры уж и чайник поспел. Сядут они рядком да ладком чаевничать, и будет на душе легко, будто Боженька босыми ножками прошелся.
День посещения
Этого дня они ждут так давно, что, кажется, он не придет никогда. Так и будут они по команде вставать; сонно напяливать меченные марганцовкой трусы и майки; чистить зубы порошком, от которого во рту пахнет зубным врачом, а в носу свербит, потом парами побегут на зарядку, где под аккордеон и раскатистые команды музработника Марьванны: «Тянем ножку, тянем…» будут маршировать и делать ласточку, а оттуда в столовую пить кисель и размазывать остывшую манную кашу по тарелкам с непонятной надписью «общепит». Так и будет прохладное, душистое, сверкающее миллионами росистых бриллиантиков утро выцветать в разморенный, жужжащий насекомыми полдень, и, загребая сандалиями горячую пыль, им опять придется тащиться на поляну, где, изнемогая от тяжелого, пряного запаха, прущего от нагретой солнцем травы, разучивать на одеяле скучные стихи, и НИКОГДА, сколько бы серьезными, жадными глазами они ни всматривались в лицо Екатерины Борисовны, которую все до единого за глаза называют Катькой Бориской, та не произнесет заветной фразы, от которой всем сразу же захочется смеяться и, расставив руки самолетиком, носиться по поляне, повторяя: «А завтра – день посещения, а завтра – день посещения!»
Растопырив бледные руки и ноги, она загорает на одеяле, похожая на морщинистую резиновую куклу. Серые кудряшки ее прикрыты пилоткой, сложенной из газеты «Комсомольская правда», на носу березовый лист, а лицо брезгливое, как в общественном туалете. Тоном, не терпящим возражений, она скандирует: «День седьмого ноября – красный день календаря», а дети, рядком сидящие перед ней на другом одеяле, хором повторяют: «День се-дьмо-го ноя-бря…» Воспитательница зевает, отчего становится похожей на престарелую львицу, и то и дело поглядывает на часы – далеко ли до обеда.