Эля тоже умолкла, курила, кислый дым ее сигареты ел Иннокентьеву глаза.
Докурив, она не погасила окурок в пепельнице, а, приоткрыв на ходу дверцу, выбросила его наружу, сунула сжатые кулаки в рукава шубы, свернулась калачиком на сиденье, отвернувшись от Иннокентьева.
Когда он выехал из города на Горьковское шоссе и спросил ее, как дальше ехать и где сворачивать, она не ответила; спит, решил он.
Но она не спала, чуть погодя сказала, не меняя позы:
— Скоро указатель будет — направо и под мост. Потом все прямо.
И после долгого молчания, отчего он опять подумал, что она уснула, спустила ноги на пол, села прямо, закурила новую сигарету. Красный кружок прикуривателя выхватил из темноты ее нос, губы, вспыхнул на мгновение во влажной белизне зубов и в глазных яблоках. Затянулась, выдохнула дым, сказала тихо:
— Не надо было меня отвозить.
— Почему?
Он не отрывал глаз от дороги. Снегопад кончился гдето вскоре за кольцевой, то выглядывала из-за туч, то исчезала в них блеклая луна.
— Не надо, и все.
— Теперь уже поздно.
— Вы довезете и сразу поедете обратно, слышите?..
_ Хорошо, — согласился он. И тут же спросил: — Что с тобой?
— Обратно ехать легче, — не ответила она, — Дорогу запомнили? А сейчас опять направо.
В зыбком, то чуть прорежающемся, когда выглядывала луна, то вновь погружающемся в ночь мглистом пространстве выплыла справа скорее угадываемая, чем видимая громада Никольской церкви. Луна вновь зашла за тучи, церковь потонула во тьме, но в глазах еще долго стояло ощущение ее темной, давящей массы.
— Направо… Налево… Опять направо, — подсказывала дорогу Эля, когда они въехали в поселок.
Дорога под свежевыпавшим снегом была разбитая, в старых колдобинах, машину бросало из стороны в сторону, то и дело приходилось притормаживать и переключать скорости.
Свет фар уперся в забор, за которым стоял длинный приземистый дом с различимой даже в темноте вывеской вдоль карниза: «Продмаг».
— Все, приехали. — Но, когда он остановил машину, не шевельнулась, не сделала попытки выйти.
Иннокентьев не стал выключать двигатель, только погасил фары, и сразу вокруг стало непроглядно темно: черный, чужой мир. Словно в батискафе, подумал он, на самом дне.
— Если вам не к спеху, я еще покурю, — не спросила, а сообщила Эля.
Прикуриватель щелкнул, выскочил из гнезда и опять выхватил из темноты ее нос, губы, блеск зубов и глаз.
Иннокентьев выключил двигатель, оставив работать одно отопление. В полнейшей, до звона в ушах, тишине ночи было слышно, как подвывает вентилятор печки, и, когда Эля затягивалась сигаретой, казалось, что ухо улавливает, как съедает огонь папиросную бумагу.
Иннокентьев тоже закурил.
Где-то далеко прогрохатывал ночной товарняк, долгим гудком прорезая темень.
— Ну?. — не выдержал наконец Иннокентьев.
Она вышла наружу, сказала:
— Хорошо. Пошли. — И с силой захлопнула за собой дверцу.
Он не удивился. Вслед за Элей вышел из машины, запер ее.
Она сказала на ходу, не оборачиваясь:
— На себя пеняйте. — Оскользаясь на свежем снегу, пошла узким проулком мимо магазина.
Иннокентьев, смертельно уставший от неближней этой дороги по заснеженному шоссе, безвольно пошел за нею, увязая в сугробах.
Она остановилась у калитки, дожидаясь его. Когда он подошел, она было толкнулась в калитку, но та не поддавалась — дорожка, ведущая к едва различимому в глубине двора одноэтажному дому, была занесена снегом по колено.
— Подожди. — Он навалился всей тяжестью тела на калитку. В узкую щель едва-едва можно было протиснуться.
Эля, нашаривая в сумке ключи, прошла первой, Иннокентьев след в след за нею, то и дело проваливаясь в снег.
По ту сторону дома раскачивался на ветру уличный фонарь, тьма то густела, то редела в его блеклом свете.
С дверью в дом тоже непросто было справиться — крыльцо занесло не хуже тропинки.
Войдя в сени, Эля привычно нашла в темноте выключатель. Тусклый, болезненный свет двадцатипятисвечовой голой лампочки казался таким же холодным и неприютным, как и стылая темень на улице.
— Затворите дверь, а то еще сюда наметет, — велела ему Эля, отпирая дверь в комнаты.
Иннокентьев не сразу почувствовал, какой застоявшийся, давний холод царит в доме. Он размотал шарф, стал было стаскивать с себя дубленку. Эля покосилась на него.
— Зря. Тут и в шубе закоченеешь. Вот, — показала она на стеклянный графин на подоконнике, — смотреть страшно!
Вода в графине превратилась в лед, и по тому, как успела запылиться и пожелтеть его поверхность, было ясно, что в доме не топлено бог знает как давно. И все же Иннокентьев снял дубленку и тут же почувствовал, как мороз разом охватил плечи и спину. Он сунул руки в карманы.
— Что, студено? — спросила Эля, усмехнувшись. В родных, пусть и промерзших насквозь стенах она почувствовала себя увереннее, чем у него на площади Восстания. Села за круглый, покрытый вытертой на сгибах клеенкой стол, пригласила и его: — Садитесь. Будьте как дома.
Он сел, не вынимая рук из карманов. Вспомнил:
— Сигареты я в машине оставил…
Над столом висела под матерчатым розовым абажуром с фестончиками такая же, как в сенях, тусклая лампочка.
— У меня есть, — Эля встала, подошла к просиженному дивану с подлокотниками валиком и прямой высокой спинкой, нашла в своей сумочке сигареты и спички, вернулась к столу. Ни шубы, ни кроличьего своего треуха она так и не сняла.
Иннокентьев закурил, от кислого дыма «Опала» запершило с непривычки в горле. Эля снова уселась напротив него за стол, положила руки со сцепленными пальцами на холодную клеенку и, глядя в упор на Иннокентьева, спросила на этот раз без усмешки:
— Ну? Довольны?
— Чем? — ушел он от ответа. Его стал бить озноб, мелко дрожали руки, он старался не выдать этого.
Она обвела взглядом комнату, снова остановила его на Иннокентьеве:
— Что сами убедились.
— В чем? — опять уклонился он и в свою очередь обвел глазами вокруг.
Обшитые листами фанеры стены были оклеены выцветшими, в крупный рисунок обоями. Низкий потолок трижды пересекал плетеный шнур электропроводки — от выключателя к абажуру над столом, а уж от него к розеткам на двух противоположных стенах. Кроме дивана, стола с четырьмя венскими стульями вокруг, комната, и сама по себе тесная, была заставлена еще множеством других предметов: ножная швейная машинка, покрытая ситцевым чехлом, двустворчатый шкаф с потускневшим от времени зеркалом, бамбуковая этажерка, на которой стоял допотопный ламповый радиоприемник «Родина» с незрячим зеленым глазком.
— В чем я должен был убедиться? — переспросил Иннокентьев. Ноги у него, хоть и в теплых меховых ботинках, совсем закоченели.
Она не ответила, смахивала ладонью крошки с клеенки. Только сейчас Иннокентьев заметил, что посреди стола стоит пустая бутылка из-под дешевого портвейна и два граненых стакана, немытых, в темно-бордовых потеках от вина. В один из стаканов была брошена мятая фольга от плавленого сырка.
Эля перехватила его взгляд.
— Катя. Видать, приезжала без меня. Она пьющая.
— Кто это — Катя?
— Сестренка, — безо всякой неловкости пояснила Эля. — Мы с ней редко видимся. Жалко ее, сестра все же. — Это она тоже сказала ровно и без жалобы.
Иннокентьев жадно курил, и, когда затягивался дымом, на мгновение казалось, что стужа отпускает.
— Холодно? — заметила Эля. — Я газ зажгу. Чаю хотите?
— Давай! — обрадовался он.
Она вышла в сени, где стояла газовая плита с баллоном.
Иннокентьев надел дубленку, застегнулся, поднял воротник, пожалел, что забыл дома шапку. Казалось, что каждая вещь в комнате — стены, шкаф, этажерка, даже лампа под низким потолком — исходит каким-то вселенским, от веку, абсолютным нулем.
Эля гремела в сенях пустым чайником, цинковым ведром.
Он подошел к окну, поросшему по краям вдоль рамы мохнатой крупной изморозью, приблизил лицо вплотную к стеклу: тучи покрывали сплошь непроглядное небо, луны как не бывало, и длинная, теряющаяся в кромешной тьме улица с тесно скученными низкими домами, словно бы прижавшимися друг к дружке в тщетной надежде согреться, со слепыми бельмами схваченных стужей окон, навела на него такую тоску, что, подумал он, появись сейчас из-за туч эта бледная, намертво примерзшая к небу луна, он бы завыл на нее одиноким волком в степи.