Но Иннокентьев не успел сделать из этого поразительного факта какие-либо выводы — двери кабинета Помазнева открылись, из них вышли два сотрудника редакции, и голос Помазнева сказал по селектору:
— Елена Владимировна, пригласите товарища Иннокентьева.
Просторный кабинет Помазнева выходил огромным, во всю стену, окном на безбрежное, блекло-синее небо, отчего комната казалась свободно парящей в этой синеве.
Помазнев встал из-за стола и пошел навстречу Иннокентьеву, дружески потряс его руку и, обнявши, как в тот раз, в коридоре, за плечи, подвел к глубокому кожаному креслу впереди письменного стола. Дождавшись, чтобы Иннокентьев сел, вернулся за стол, свободно откинулся на спинку своего вертящегося стула, закинув ногу за ногу, приняв явно неофициальную позу.
Вернувшись в Москву после нескольких лет работы за границей, Помазнев привез оттуда, кроме знания двух или даже трех иностранных языков, еще и усвоенный там стиль делового, но демократически-свойского обращения с подчиненными, что не мешало ему при случае проявлять строгость и требовательность, и они не без страха душевного переступали порог его кабинета. При этом Помазнев безошибочно делил сотрудников на тех, кто боится его и готов не рассуждая выполнять любое его указание, и на тех, кто — из чувства собственного достоинства хотя бы, — прежде чем согласиться и подчиниться, высказывал и даже настаивал на собственной точке зрения, и недвусмысленно отдавал свои симпатии вторым.
— Одну секунду, Борис Андреевич, — извинился он и, нажав клавишу селектора, сказал тихим голосом человека, уверенного, что его не могут не услышать: — Елена Владимировна, не забудьте, пожалуйста, ровно в половине первого соединить меня с Прагой, а до часу — снимайте трубку, но меня здесь нет.
И заговорщически-весело улыбнулся Иннокентьеву, словно только для того и сказался отсутствующим, чтобы им никто не помешал провести несколько минут за дружеской, ничего общего с деловыми заботами не имеющей беседой.
Но тут же лицо его приняло серьезное, даже озабоченное выражение.
— Начну прямо с дела, — сказал он после недолгого молчания, в течение которого Иннокентьев смотрел не в лицо ему, а на его бледные, с длинными, сильными пальцами руки. На левой руке поблескивало в луче солнца тоненькое обручальное кольцо, и Иннокентьев подумал — как странно сошлось, что Помазнев женат именно на дочери Ремезова…
И тут он вспомнил — впервые с той их встречи у Дворца тенниса — Риту Земцову и то, что он так и не откликнулся на ее приглашение прийти к ней в гости. И Помазнев тоже не напоминал об этом:
— Так вот, возьмем, Боря, как говорится, быка за рога…
Вот оно, успел подумать Иннокентьев и почувствовал, как весь напрягся, ни дать ни взять теннисист в ожидании подачи противника.
— Вот я зачем тебя пригласил, Борис Андреевич. Двадцатого июня… да, кажется, именно двадцатого, хотя я могу и ошибиться… — Наклонился к столу, заглянул в какую-то бумагу, снова откинулся на спинку и чуть повертелся вправо и влево на своем стуле на шарнирах. — Нет, все-таки двадцатого. Так вот, в Париже намечается симпозиум в рамках ЮНЕСКО, организатор — Международный институт театра, симпозиум или конференция, это уж, как говорится, что в лоб, что по лбу, с темой то ли «Театр и телевидение», то ли «Театр на телевизионном экране», но и это не суть важно, успеем еще уточнить и подготовиться. А Париж всегда Париж, можешь мне поверить, Борис Андреевич! — И опять поглядел на Иннокентьева с давешним заговорщическим видом. — Июнь, еще не отцвели, как поется в песне, каштаны на бульварах, на набережных полно рыбаков… и теде и тепе.
Иннокентьев, сбитый с толку, не понимал, куда клонит Помазнев.
— Вам можно только позавидовать, Дмитрий Петрович.
— Мне?! — усмехнулся Помазнев, — Я в это время буду в Тюмени, давно намечено. Так что не мне завидовать надо, а вам, дорогой мой Борис Андреевич.
Иннокентьев не сумел скрыть своего недоумения. «Наверное, у меня сейчас довольно-таки глупое лицо», — подумал он.
Помазнев понаслаждался с дружески-хитроватой улыбкой его замешательством. Но в его взгляде Иннокентьеву почудилось и некое ожидание, некое понукание сказать или сделать что-то, чего он именно и ждет от него.
И хотя Иннокентьев сразу понял, чего ждет от него Помазнев, как понял с первых же слов, что стоит за его нежданным предложением насчет Парижа, он — как и нынешним утром, когда его тоже застал врасплох звонок Елены Владимировны, — чтобы потянуть время, изобразил всем своим видом полнейшую растерянность.
— Я?! Простите, Дмитрий Петрович, вы имеете в виду, что…
— Заграничный паспорт у тебя еще не просрочен? — И укоризненно развел руками, — И брось ты, старый, это дурацкое «вы»!
— Прошлой осенью я ездил на фестиваль в Дубровник…
— Это облегчает дело. Я советовался с товарищами, — Помазнев не стал уточнять, с кем именно он советовался, — вроде бы есть принципиальное согласие. Зайди к Дерегину, он все знает, я с ним говорил, оформляйся. Кстати, подумаем вместе, что ты можешь туда повезти из своих передач. Но об этом после, с ходу этого не решишь, — Говорил он все это очень делово, тоном, каким говорят с равным себе, сведущим человеком. — И если ты согласен, то, как говорится, Бог в помощь.
И считая, по-видимому, эту тему исчерпанной, легонько пристукнул ладонью по столу.
Но Иннокентьев не вставал, он знал, что должен что-то ответить на невысказанный вопрос Помазнева, хотя тот и оставляет за ним право промолчать.
И он решил промолчать — чего уж там, и так все ясно, и не он, а Помазнев своим предложением поставил точки над «и» и подвел черту под всем этим делом со «Стоп-кадром», а значит, и под его, Иннокентьева, письмом по начальству. Само предложение насчет командировки в Париж и есть, собственно, окончательный ответ на все вопросы, говорить об этом уже не было никакого смысла.
И как бы согласившись в этом с Иннокентьевым, Помазнев взглянул на часы на запястье, жестом попросил извинения, нажал клавишу, напомнил секретарше:
— Елена Владимировна, вы не забыли о Праге?
Разговор был окончен, все сказано, итоги подбиты.
И тут Иннокентьев вдруг так ясно представил себе, чего именно ждал от него Помазнев и что наверняка хотел от него услышать, что ему даже показалось, будто он въявь слышит собственный голос:
«Никуда я не поеду, Дима, не приму я ни от тебя, ни от кого угодно этой подачки, как ни называй ее — трубкой мира или тридцатью сребрениками. Я ввязался в это дело по собственной воле, никто за рукав не тянул, и хоть проку лично мне от этого никакого, но есть вещи, за которые человек должен драться, даже если он наперед знает, что из этого ничего не получится. Стоять до конца, если не хочет плюнуть самому себе в рожу. И уж, во всяком случае, не снимать пенки с чужой беды. Не в Дыбасове и не в Ремезове дело, речь уже о другом. И ты это понимаешь не хуже моего, верно?»
На что Помазнев — Иннокентьев и это как бы услышал совершенно явственно — должен был бы ему ответить:
«Понимаю, хоть и, положа руку на сердце, не знаю, как бы я сам поступил на твоем месте. Хотелось бы думать, что так же, не зря же мы с тобой знаем, что такое честный спорт, честная мужская игра. Собственно, этого-то я от тебя и ждал, ты прав. А как из этой заварухи нам с тобой выйти целыми и невредимыми… вот этого я, по правде сказать, не знаю. Но если уж на то пошло…»
«На то, Дима, на то, — должен был бы в свою очередь ответить ему Иннокентьев, — и не так-то я прост, чтобы от меня можно было откупиться даже командировкой в Париж. Дело сделано, Дима, но мавру не к лицу уходить несолоно хлебавши. Согласись я, ты бы первый был вправе не подать мне руки. А ведь мы когда-то играли в паре…»
На что Помазнев подал бы ему руку и они обменялись бы крепким рукопожатием.
Но ничего этого Иннокентьев не сказал, ничего в ответ на несказанное не услышал.
Надо было уходить. Иннокентьев встал.
Поднялся и Помазнев, протянул через стол руку.
— Извини, Боря, дела-делишки. Зайди к Дерегину, договорись обо всем. А перед отъездом мы еще успеем обсудить с тобой все детально.