— Завидовать одинокой и не такой уж молодой женщине… — без улыбки усмехнулась она. — Не знаю, Борис Андреевич, не знаю… До завтра.
И ушла, а он почему-то запретил себе глядеть ей вслед, на ее округлые, крепкие, покрытые первым загаром ноги и на копну почти рыжих волос, рассыпавшихся по чуть широковатым, по-мужски развернутым плечам.
Он вернулся к себе в номер — Эли уже не было, ушла на пляж, — принял душ и долго сидел на балконе, потягивал прямо из бутылки пиво, курил, глядя на гладкое, без единой морщинки море, на белые треугольники яхт, на стадион с пестрыми фигурками бегунов на красной гаревой дорожке. Па корте опять играли. Рита права — после полудня там не протолкаться, играть надо ранним утром.
Взяв плавки и полотенце, он спустился на пляж. Эля была на обычном их месте, сидела на лежаке, по привычке согнув колени и обхватив их руками. Иннокентьев еще издали увидел, что кожа ее на плечах и спине стала угрожающе красной. Еще обгорит, подумал он, надо сказать, чтоб шла домой. Вокруг нее сидели тесной стайкой те самые девицы, которых Иннокентьев на дух не принимал и с которыми не велел Эле якшаться. Она им что-то увлеченно рассказывала, по-видимому очень смешное, они громко смеялись своими южно-российскими высокими голосами, и сейчас Элю, подумалось Иннокентьеву, было не отличить от них. «А ведь знает, сто раз ей говорил, просил держаться от них подальше! Впрочем, — зло и гадко подумалось ему, — сложись чуть иначе обстоятельства, она бы и сама могла оказаться одной из них, сама мне рассказывала о своих баскетболистах или о ком там еще…»
Он уже пожалел, что спустился на пляж, и хотел было пройти прямо к морю, но Эля его окликнула:
— Борис Андреевич, наконец-то! А мы вас ждем. Идите к нам! Девочки, подвиньтесь.
Она назвала его по имени и отчеству и на «вы», значит, растравлял он себя и чувствовал при этом какое-то злое удовольствие от собственного раздражения, она стесняется их отношений, не хочет, чтобы о них догадались даже эти дешевочки, телки эти, даже от них она скрывает, что ее хахаль — вот этот седенький и, за версту видать, осточертевший ей карась или как там у них это называется…
— Я пойду окунусь, — резко бросил он на ходу и спустился по крутому металлическому трапу вниз, к воде.
Эля что-то сказала ему вслед, но он не услышал ее, бросил на крупную, обкатанную морем гальку полотенце, стал раздеваться. Входить в море совершенно не тянуло, но он упрямо, будто мстя кому-то, даже не попробовав воду ногой, шагнул в нее, холод разом обжег ступни и щиколотки, ну и плевать, тем лучше, может, хоть это охладит расходившиеся нервы. Он вошел поглубже, присел на корточки, ледяная вода сжала тесным ободом грудь так, что дыхание перехватило, но и это его не остановило — он поплыл, но, сделав несколько гребков, тут же весь закоченел, испугался, что сведет ноги, и повернул обратно, кляня себя за идиотское молодечество.
Выбравшись на берег, он долго растирал полотенцем занемевшее тело, его била дрожь, стекающие с волос на плечи капли казались совершенно ледяными. Растеревшись докрасна, он лег навзничь на успевшую прогреться гальку и подставил тело солнцу. Но оно не грело, лишь слепило глаза, лежать на гальке было жестко.
Сейчас он почти ненавидел Элю. Что ж, убеждал он себя, он ведь всегда знал, что рано или поздно это случится, и почему бы не сегодня?! — все, что их связывает, так противоестественно, есть ли что-нибудь на свете менее надежное, чем эти их отношения, чем вот такая, с позволения сказать, любовь, да и любовь ли это, а не жалкая ли попытка спрятаться неизвестно от чего?.. И не знал ли он, не догадывался ли с самого начала, что так оно и будет по той простой причине, что иначе не может быть… И хотя он прекрасно отдавал себе отчет, что вся эта неизбежность коренится в нем одном, Эля тут ни при чем, а злился на нее, на Элю, и уже сейчас, когда ничего еще, казалось бы, не произошло, ее же винил в том, что еще только случится.
Дрожа всем телом и клацая зубами от холода, он думал — чем скорее, тем лучше. Чему быть, того не миновать. С глаз долой, из сердца вон. Сколько, оказывается, в кладезе народной мудрости успокоительных, на все случаи жизни, простеньких истин, единственный смысл которых в том, что они освобождают тебя от всякой ответственности, от необходимости действовать или хотя бы сопротивляться.
Солнце совершенно не согревало, озноб не отпускал, не заболеть бы еще, чего доброго, только этого не хватало, может, все-то эти его докучные мысли просто-напросто оттого, вяло пришло на ум Иннокентьеву, что не надо было ему лезть в эту чертову воду, все Земцова, будь она неладна!..
Было слышно, как наверху, на бетонной галерее над пляжем, заливисто смеются девицы, и громче других низким, грудным смехом — Эля.
К вечеру он и в самом деле заболел, температура подскочила до тридцати восьми и пяти, заложило нос и уши, каждое слово отдавалось в голове вязким, как сквозь вату, гулом, и свой собственный голос он тоже слышал как бы вчуже.
Эля поехала в город за лекарствами, аптеки поблизости не оказалось, раньше чем через час, а то и два ей было не вернуться. Иннокентьев остался один в гостиничном номере, сразу показавшемся ему голым, чужим. К тому же Эля оставила открытой дверь на балкон, оттуда тянуло вечерней сыростью, а встать и закрыть ее у Иннокентьева не было сил.
Телефон стоял на столике рядом с кроватью, он набрал междугородную и заказал Москву. Телефонистка предупредила, что разговор дадут в лучшем случае не раньше чем через два часа, линия перегружена. Иннокентьев обреченно откинулся на слишком низкую подушку, смотрел сквозь отворенную балконную дверь, как густеет синь неба, в ней давно, засветло еще, проклюнулся несмелой закорючкой молоденький месяц. Иннокентьеву было его жаль, таким он выглядел бесприютным и затерянным в сине-белесой пустыне, ни дать ни взять ничейный подкидыш, но вот кто-то будто проколол булавкой с той, обратной стороны темнеющее прямо на глазах синее полотнище, дырочки засветились дрожащим желто-молочным мерцанием, от них, если чуть прищурить глаза, разбегались во все стороны ломкие остренькие лучики. Темнело все стремительнее, словно ночь куда-то страшно торопилась, и стал слышнее накат прибоя.
Если бы не сырой сквозняк с балкона, Иннокентьев, укутанный в собственный душный жар, как в толстое ватное одеяло, задремал бы, его так и клонило в сон, но ветер холодил лицо и не давал уснуть. Он казался самому себе таким же покинутым и никому не нужным, как и этот хлипкий, болезненно бледный месяц в небе. Кроме этой приятной, баюкающей жалости к самому себе, в голове не было ни единой мысли, так — какие-то беглые, ускользающие обрывки, вялая и утомительная сумятица.
Иннокентьев вспомнил, что назначил Земцовой на завтра встречу на корте, а прийти не сможет. Он ухватился за эту мысль, она худо-бедно, а хоть как-то связывала его с реальностью, набрал телефон администратора и справился, в какой комнате поселилась приехавшая из Москвы Маргарита Аркадьевна Земцова и как позвонить ей. Ему ответили, и он тут же позвонил Рите, но. ее телефон был занят. Это почему-то ужасно огорчило Иннокентьева, словно бы от этого звонка зависело что-то очень для него важное и неотложное, и стал каждые две минуты настойчиво набирать ее номер. Но подняла она трубку не скоро, видимо, подумал он с обидой и злорадством, не один он ей названивает, он был прав — она наверняка времени даром не теряет…
— Да?.. — спокойно спросила на том конце провода Рита, и Иннокентьев вдруг растерялся, не зная, что сказать.
— Я прошу извинить меня за поздний звонок… — неуверенно начал он и подумал, что надо прежде назвать себя, не узнает же она его по голосу, они в первый раз говорят по телефону.
Но не успел, она его сразу признала:
— Какой же поздний, Борис Андреевич! У нас в Москве в это время жизнь только начинается. — И не только узнала, но и расслышала, что он хрипит. — Что у вас с голосом? Не заболели ли?
— По вашей милости, кстати говоря, — он почему-то против воли избрал с ней тон дружески-иронический, предполагающий в ответ такую же запанибратскую насмешливость, — я пошел по вашим стопам и тоже искупался в море, но, как говорится, что позволено Юпитеру…