Выбрать главу

Митин тоже взглянул на табличку.

— Надо ее снять, — сказал он неуверенно, — наверняка уже выписали ордер какому-нибудь очереднику… — Он порылся в карманах, нашел перочинный ножик, стал отвинчивать лезвием винты, потом протянул табличку Иннокентьеву. — На, у тебя она будет сохраннее. Для потомства. — И, помолчав, добавил: — Хотя ни у него, ни у меня, ни у тебя никакого потомства нет и, судя по всему, не предвидится. Такие уж мы оказались пустоцветы. А вот у Рантика, к примеру, наверняка куча детей, у них там, на Востоке, жутко размножаются, может, ему и отдать ее?..

Иннокентьев не ответил, долго рассматривал позеленевшую по краям медную табличку, потом сунул ее в боковой карман, сел рядом с Митиным на холодную ступеньку.

— Мне Дыбасов сказал, — прервал молчание Игорь, — будто Глеб оставил какое-то завещание. Ты не в курсе?

— Откуда? Я же только что с самолета.

— Будто когда его увезли в больницу, он уже чувствовал, что — хана. И все расписал, кому что — книги, мебель, всякие побрякушки старинные, которые от матери остались. А душеприказчиком будто бы назначил Рантика. Друг детства.

— Жалко только книг, неизвестно кому достанутся, разойдутся по рукам. Да и то какое это теперь имеет значение…

На площадку вышел Дыбасов.

— Дайте сигарету, у меня все вышли… — Сел ступенькой ниже спиной к ним, сказал зло и устало: — Надо бы гнать всю эту публику, там уже такое творится… Не поминки, а какой-то бардак, водки слишком много накупили.

— Ружин бы сказал — мало… — отозвался Иннокентьев. — Пускай их, как ты их выставишь?..

— Был Глеб, — еще злее проговорил сквозь зубы Дыбасов, — и все было в порядке в этом мире, хоть один человек среди всей нашей бражки, — Голос его задрожал, он всхлипнул, высморкался, хотел было встать, — Я их сейчас _ к чертовой матери, сволочей!..

— Не надо, — удержал его за плечо Митин, — при чем тут они? Ты представляешь, чтоб Глеб кого-нибудь — взашей?..

Дыбасов затянулся с жадностью, зажав сигарету внутри горсти, словно оберегая ее от ветра.

— Игорь говорит, — сказал Иннокентьев, — он завещание оставил. Вы не знаете?

— Завещание… — горько усмехнулся, не оборачиваясь. Дыбасов. — Да. Когда я его навестил в больнице накануне… — но слово «смерть» он не захотел или не осмелился произнести, — ну, за день до этого… Он все написал, дал мне. чтобы я в случае чего показал вам. Там нас пятеро — вы оба, я, Рантик. Рантик у него написан первым, он главный, если у других возникнут разногласия…

— По поводу наследства?! — возмутился Митин. — Он что, с ума сошел?

— И даже помер, — угрюмо отрезал Дыбасов, — Он не о нас думал, о себе. Хотел как лучше.

— Пятеро? — удивился Иннокентиев. — Нас только четверо — вы, я, Игорь, Рантик. Кто пятый?

— Эля, кто же еще?.. — ответил Дыбасов и неожиданно, безо всякой паузы, решительно сказал: — Вот мы и… вот нам и не миновать разговора, Борис Андреевич. Лучше уж сразу, чего там, а то совсем запутаемся, — И еще решительнее и тверже: — Дело в том, что…

Митин поднялся на ноги.

— Я пойду туда. Вы уж как-нибудь одни… Хотя могли бы и подождать, не самое подходящее место и время выбрали, — И ушел в квартиру, прикрыв за собой дверь.

— Я ее люблю, — упрямо договорил Дыбасов.

«Самое смешное, — подумал про себя Иннокентьев без злобы и даже без ревности, — что он при этом называет меня по имени и отчеству, как в старых романах… остается только вызвать меня к барьеру…»

— Я тоже, Роман Сергеевич, представьте себе…

— Неправда, — не задумываясь оборвал его Дыбасов, — вы не любите.

— Откуда вам это знать?? — опять не обиделся, а скорее удивился Иннокентьев.

— Потому что вы… Одним словом, любовь — это совсем другое, чем…

— Что вы обо мне знаете, Роман? — Иннокентьев ничего с собой не мог поделать: он не чувствовал сейчас к Дыбасову ни ревности, ни даже зависти отвергнутого возлюбленного к возлюбленному удачливому. Но это было именно так. — Что вы на самом деле знаете обо мне?!

Дыбасов ничего не ответил, докурил сигарету до самого мундштука, раздавил окурок каблуком стоптанного башмака.

Иннокентьев не выдержал затянувшегося молчания, спросил о том, о чем спрашивать не следовало:

— А она вас?..

Дыбасов сказал буднично:

— Не знаю. Она мне верит, это главное. Это самое главное, — повторил он упрямо.

— А мне — не верила? — опять не удержался Иннокентьев.

— Вам — нет, — твердо ответил Дыбасов.

— Почему? — в третий раз не справился с собою Иннокентьев.

Дыбасов, все это время сидевший к нему спиной, обернулся, чтобы ответить, но почему-то посмотрел не в лицо ему, а поверх головы.

— А на это пускай уж она сама вам ответит…

Иннокентьев обернулся — за его спиной двумя ступеньками выше стояла Эля.

— Мне уйти? — спросил Дыбасов то ли ее, то ли Иннокентьева.

— Как хочешь, — безразлично пожала она плечами.

Дыбасов встал, отряхнул не торопясь штаны, ушел в квартиру.

Эля села рядом с Иннокентьевым, достала из нагрудного кармана куртки смятую сигарету и дешевую пластмассовую зажигалку, но прикуривать не стала, сказала тоже буднично:

— У меня с ним ничего пока не было. — И хотя Иннокентьев знал по опыту, что о ней никогда нельзя было предположить наперед, как она поступит и что скажет, эти ее слова ошарашили его. — Я вас ждала. Я врать, представьте, не хотела. Ни вам, ни ему. Я и сама еще не знала. А потом умер Глеб Антонович… — И заключила твердо: — Теперь-то уж что ж…

Он спросил ее, хотя и на этот раз знал, что спрашивать не надо:

— Ты любила меня?

Она долго не отвечала.

Не хочешь — не отвечай, — сжалился он.

— Нормально. Не знаю. — И объяснила: — Что любила — знаю, а вот вас ли…

Он не понял ее, но настаивать не стал.

Казалось, она мучительно преодолевает что-то в себе.

— Если уж совсем по правде, — решилась наконец, — так, верьте не верьте, я в то утро, ну, в самое первое, когда ваша монтажница заболела, я ведь тогда сама напросилась. На свою голову… Тогда-то я вас уж точно любила, в натуре, хоть только по телевизору и видела… вот того-то я и любила, который по телевизору…

— А увидела живьем — разочаровалась? — усмехнулся он и сам почувствовал, какая жалкая получилась у него усмешка.

— Нет, — твердо отвергла она его догадку, — просто… просто — только вы не обижайтесь, ладно? — просто тот и вы… даже как сказать, не знаю…

— Два разных человека? — подсказал он ей.

— Тот такой был… — не услышала она его, — такой весь из себя бойкий, смелый, ничего не боится, всем все в лицо говорит, что думает, невзирая, и — море по колено… Я тогда знаете что даже про себя решила? Что нет женщины на свете, которая бы вас стоила…

— А потом? — настаивал он, хоть и знал наперед, что' она ему ответит, если, конечно, захочет ответить, не пожалеет его.

— Потом… то-то и оно, что никакого потом не получилось…

— Ну а тот, другой? — не отступался Иннокентьев. — Он-то какой оказался?..

— Ну, это уж ваша забота! — неожиданно резко, почти грубо ответила она. — Теперь-то что уж. Мертвому припарки. Только не обижайтесь. Я ведь и вправду вас тогда ужас как любила, того. Вы ни капельки не виноваты, вы-то тут при чем? Это я себя, а не вас обманула… ну, не обманула, а… — Упрямо покачала головой, будто утверждаясь сама в том, что только что в себе открыла. — Нормально!..

Нормально, согласился он с нею, нормальнее не придумаешь…

Она чиркнула зажигалкой, в густеющей темноте лестничной клетки пламя осветило на миг ее лицо, отразилось в зрачках.

Как тогда… — вспомнил он их предновогоднюю поездку в Никольское, они сидели тогда в машине и никак не могли решиться выйти в стужу, красный глазок прикуривателя выхватывал из темноты ее глаза, губы и нос. Он вспомнил, как его ожгла тогда нежность и жалость к ней, а ведь любовь — это и есть не что иное, как нежность и жалость, ну разве еще желание, но ведь именно это и ожгло его тогда, значит, он не врал себе, значит, он и на самом деле ее любил, какого тебе еще доказательства надо, какой еще неопровержимой улики?!