И как тогда — любовь, так его ожгла сейчас непереносимая и вместе освобождающая от неопределенности и душевной сумятицы боль нынешней, вот этой сегодняшней, потери, безвозвратной этой утраты. Нет, подумал устало Иннокентьев, что бы человек о себе ни возмечтал, каким бы жестким, одетым в броню ни захотел стать, каких бы безбрежных свобод и вольных воль себе ни напридумывал, настоящее в нем, неизлечимое — только эта жажда нежности, любви и жалости. И боль утраты. Но он почему-то не смеет себе в этом признаться.
Они сидели на холодных ступеньках темного лестничного марша, мимо них, шумно гомоня, уходили с поминок последние ружинские друзья-приятели. Потом стало пусто и тихо, только и было слышно что шорох дождя за окном да гул машин на Дмитровском шоссе.
Иннокентьев подумал — вот она, Эля, рядом, можно дотянуться до нее рукой, можно пересесть ступенькой ниже и спрятать лицо в ее коленях, но и тогда, когда еще не поздно было, когда она и сама этого хотела и ждала от него, он побоялся, как бы она не заподозрила его в слабости, в том, что он не может без нее, и свою нежность тоже прятал — делиться собою он никогда ни с кем не умел.
На лестничную площадку вышел Митин.
— Все разошлись уже, слава богу. Надо поговорить — Рантик настаивает, у него на послезавтра обратный билет.
Эля поднялась первой, подобрала со ступенек брошенные Дыбасовым и Иннокентьевым окурки, выбросила их в мусоропровод, ушла в квартиру.
Митин пробормотал невразумительно:
— Еще это завещание… дележ имущества, мерзость какая-то! Пойдем. Хорошо хоть мою Иру удалось спровадить…
Иннокентьев встал, пошел следом за ним.
За столом, с которого Эля убирала грязную посуду и недоеденные закуски, сидели Рантик и Паша, пили чай, вполголоса что-то меж собой обсуждая. Рантик держал большую ружинскую фаянсовую кружку в горсти, как пиалу, шумно дуя на слишком горячий чай.
Во второй комнате Иннокентьев увидел сквозь растворенную дверь Дыбасова, он сидел на высокой кровати карельской березы, что-то читал, короткие его ноги не доставали до пола. С кухни было слышно, как там Эля моет, гремя вилками и ножами, посуду.
Рантик поставил кружку на стол, встал и сказал с широким жестом радушного, хоть и опечаленного хозяина:
— Садитесь, Борис и Игорь, дорогие. Теперь тут только самые близкие, только свои, посидим, вспомним нашего покойного дорогого Глеба…
Иннокентьев и Митин молча сели на скрипучие венские стулья. Прервал молчание Митин:
— Я понимаю, Рантик, вы хотите — насчет завещания… Но нельзя ли, скажем, завтра? Такой день, все устали, да и вообще…
— Конечно, понимаю, дорогой Игорь, но у меня — билет, дела не позволяют, извините.
— А я так даже завтра улетаю, — поддержал его Паша, — в семь утра. В два у меня уже процесс в нашем Арбитраже.
— Роман, дорогой, — обернулся через плечо Рантик, — очень вас просим.
Дыбасов вошел в комнату, но сел не за стол, а на ружинский топчан позади Митина.
— Зачитай, Паша, пожалуйста, — попросил Рантик.
— Надо Элю позвать, — подал голос Дыбасов, — она ведь тоже там названа.
— Само собой, — поспешно согласился Рантик, — а как же! — И, понизив голос, спросил: — Извините, просто я только в крематории пять дней назад в первый раз ее увидел… Она что — была его… я хочу сказать — кто она ему была?
— Никто, — резко отрезал Дыбасов, — Кстати… — Он чуть запнулся, прежде чем сказать громко и с вызовом неизвестно кому: — Она моя жена. Это я для всеобщего сведения.
— Извините еще раз, — виновато поспешил Рантик, — не знал, я не был у дорогого Глеба целый год… Но это не имеет принципиального значения, если в завещании она все равна указана. Зачитай, Паша, пусть будет все как положено, — И сам громко позвал: — Эльвира, пожалуйста, если вам не трудно, мы все вас ждем!
— Завещание… — опять, как на лестнице, пробормотал Митин, — прямо-таки Оноре де Бальзак…
Эля вошла в комнату, вытирая на ходу мокрые руки кухонным полотенцем.
— Садись сюда, — предложил ей место рядом с собой Дыбасов, но она, ничего не ответив, села к столу.
Паша достал из внутреннего кармана пиджака потертый кожаный футляр, вынул из него очки в неожиданно модной квадратной оправе, надел их, из другого кармана извлек сложенный вчетверо лист обычной писчей бумаги. Но прежде чем начать читать завещание, посмотрел поверх очков на Митина, Иннокентьева и Элю.
— Рантик потому попросил меня участвовать и дать ход данному документу, что согласно воле завещателя я в нем не упомянут и выступаю здесь в роли, так сказать, исключительно юриста. Разрешите, если никто не против.
Завещание было совсем коротенькое, в несколько строк, в нем никак не определялось, в каких долях делить оставшееся после Глеба наследство, лишь назывался главный душеприказчик — Рантик, и четверо других — Иннокентьев, Митин, Дыбасов и Эля. Она так и была названа в завещании — не по фамилии, а лишь по имени, может быть, пришло в голову Иннокентьеву, Глеб и не знал ее фамилии. И тут же подумал, что он и сам ее не помнит: Эля и Эля…
Паша закончил читать завещание, вновь сложил листок вчетверо, протянул его Рантику. Рантик поблагодарил его кивком.
Все молчали, не зная, что в таких случаях надо говорить и как приступить к делу.
Митин не выдержал:
— Давайте уж кто-нибудь первый… а то, честное слово, никаких сил!..
Дыбасов вскинулся из-за его спины:
— Нам с Элей ничего не надо! Скажи, Эля!
Но она промолчала, сидела, положив на стол руки с кухонным полотенцем.
Тогда он добавил еще агрессивнее:
— Во всяком случае, мне!
— Зачем такие нервы, дорогие мои? — с укоризной в голосе развел руками Рантик. — Мне тоже ничего не надо. И Паше. — Паша согласно кивнул. — Но наш дорогой покойный оставил вот это завещание, это его, как говорится по-юридически — правильно, Паша? — последняя воля, разве мы имеем право не послушаться?..
— Нельзя, — негромко сказала Эля. — Некрасиво получится — Глеб нам оставил, он так хотел, а мы отказываемся…
— И в какое положение вы поставите тех, в пользу кого отказываетесь? — вставил Паша. — Я, конечно, тут лицо стороннее, меня в числе наследователей нет, просто как юрист…
— Бросьте, Паша, — Дыбасов поднялся с топчана, — у вас такое же право, как у всех!
— Само собою, — подтвердил Митин, — какие могут быть разговоры. Только давайте скорее!
— Вот что, — предложил Иннокентьев, — нас здесь шестеро, если каждый будет в этом участвовать, нам до завтра не управиться, тем более всем, как я понимаю, совершенно не важно, как все будет поделено…
— Что вы предлагаете? — перебил его Дыбасов.
— Рантик — душеприказчик, Паша — юрист, вот пусть они вдвоем и займутся, а мы заранее соглашаемся с тем, как они решат.
— Нормально, — подтвердила первой Эля.
Рантик и Паша ушли во вторую комнату, Эля вернулась на кухню домывать посуду, Дыбасов распахнул дверь и вышел на балкон — дождь утих, лишь редкие, по-летнему тяжелые и звонкие капли срывались с крыши на жестяные карнизы, и слышно было, как внизу, на ночной улице, журчат потоки у решеток коллекторов.
Митин и Иннокентьев не встали из-за стола, молча курили.
Иннокентьев спросил как можно безразличнее, кивнул в сторону балкона, и тут же пожалел, что спросил:
— Давно это у них?
— Ты об Эле и… — понял его Игорь. — Не знаю. И вообще этот вопрос, извини…
— Ладно, не будем. — Иннокентьев решительно встал и прошел на кухню.
Эля вытирала посуду уже совершенно мокрым полотенцем.
Он остановился в дверях и сказал на удивление самому себе спокойно:
— Я тебя ни о чем никогда не спрошу, никогда не упрекну. И я всегда буду тебе благодарен. Благодарен и… и все всегда буду помнить. И если когда-нибудь… одним словом, если ты когда-нибудь… — Но, не договорив, круто повернулся и вышел.
В комнате он застал уже сидевших за столом Рантика и Пашу. Паша что-то дописывал на листке бумаги, то и дело стряхивая ручку с вечным пером.