Его вопрос: «Что будем делать?» — повис в прохладном воздухе кабинета, колеблемом бесшумными лопастями вентилятора.
Николай Сергеевич медлил, и Бенедиктову с Левашовым было ясно, что он еще не принял никакого решения, не «прозондировал» еще окончательно это дело, не располагает полной и недвусмысленной информацией, которая одна только и могла бы его освободить от тяжкой необходимости принимать собственное, самостоятельное решение.
Николай же Сергеевич колебался, следовательно, был глубоко несчастен.
— Что ж… — не выдержал затянувшегося молчания Бенедиктов, — стало быть, делать нечего…
— Тебе — конечно! — взорвался вдруг Николай Сергеевич. На студии знали за ним и привыкли к этим его неожиданным, на ровном месте, взрывам, он мог завестись на целый час, кричать и топать ногами, материться, грозить всеми казнями и пытками, но скоро отходил и назавтра начисто забывал о своем гневе и угрозах, да и никто, собственно, кроме зеленых новичков, не принимал их всерьез. — Тебе — конечно! Вольный художник! Надомник! Кустарь-одиночка!.. — гремел на весь кабинет Николай Сергеевич. — С тебя взятки гладки! С гуся вода! Закроют этот сценарий — напишешь два новых и ко мне же придешь, я же тебе деньги плати, авансы за пачкотню за твою! А с меня — стружку, с меня — семь шкур!.. За тебя! За него! — ткнул он, захлебываясь яростью, в Бенедиктова и Левашова пальцем. — За вас за всех, обормотов гениальных! Феллини проклятые! Де Сики! А шишки все — на меня! Как гран-при ваши, пальмовые ветви вшивые — так вам, а как под задницу — так мне!..
И тут же, словно поймав его на более чем неуместном в присутствии подчиненных порыве откровенности, зазвонил один из четырех стоявших на столе телефонов: низкий, знающий себе цену, негромкий зуммер.
Синицын мгновенно осекся, ошарашенно поглядел на телефон, потом взял трубку, но не сразу приложил к уху, а прокашлялся, поправил сбившийся на сторону галстук:
— Синицын слушает. Да, Анатолий Лукьянович, я слушаю…
Бенедиктову ц Левашову не было слышно, что говорит по телефону Синицыну Анатолий Лукьянович, но было нетрудно догадаться, что речь идет именно о них.
— Они как раз у меня, — ответил Николай Сергеевич невидимому собеседнику. — Да, именно обсуждаем. Сами понимаете, Анатолий Лукьянович, вопрос непростой… Нет, я на них не давлю, но… Хорошо, Анатолий Лукьянович, ровно в двенадцать ноль-ноль… — и бережно, будто боясь причинить неосторожностью обиду Анатолию Лукьяновичу, положил трубку на рычаг.
Положил, уставился на телефон отрешенным взглядом, молчал.
— Не гора к Магомету, — прервал молчание Левашов, — так Магомет к горе…
— Дорого, боюсь, нам это твое магометанство встанет… — неожиданно устало и покорно сказал Николай Сергеевич. И вдруг стало видно, что он уже стар, и устал, и болен, и осточертело ему, доконало его это кино, обрыдло ему все, а сил бросить, махнуть рукой — нет.
Самое удивительное во всем этом, подумал Бенедиктов, так это то, что Синицын и вправду преданно любит это самое кино и их любит — его и Левашова, и вообще всех тех, кто делает под его началом кино, любит нежной, иногда даже заискивающей любовью и старается помочь, остеречь, когда это можно сделать, не слишком рискуя собственным благополучием в этом мире, состоящем из тысяч и тысяч честолюбий и тщеславий, интриг и самопожертвования, истинных талантов и отпетого жулья. И не только любит, думал Бенедиктов, но и, пообтершись за полвека обо всех Эйзенштейнов, Роммов, Пудовкиных, Довженко, толкаясь в фойе и просмотровых залах бесчисленных кинофестивалей, он если не вкус и знание, так, на худой конец, хоть чутье приобрел, инстинкт, способность на нюх отличить настоящее от подделки, и именно в этом его ахиллесова пята, потому что должность требует от него производить не одни только шедевры, но и то, что называется попросту продукцией. Раздвоение личности, думал с сочувствием о Николае Сергеевиче Бенедиктов, а это не проходит даром. И кончит он непременно инфарктом, никуда ему не деться. А жаль старика. Новый-то уж наверняка будет безо всяких там ахиллесовых пят. Жаль старика.
Очень может быть, что и сам Николай Сергеевич думал о том же, не отрывая взгляда от телефона. Наконец он поднял глаза на Левашова и Бенедиктова, поглядел на них безо всякого выражения, надел очки и, погрузившись опять в чтение той же передовой, которую изучал до их прихода, сказал сухо: