Выбрать главу

— Я решу. Но ты сам должен сказать мне. Можешь не отвечать сегодня. То есть я даже прошу тебя не отвечать сейчас, я хочу, чтобы ты подумал. Я не хочу, чтобы это как-то тебе или Ире повредило. Подумай и скажи. Ты ведь не завтра уедешь?

— Конечно, не завтра. Я побуду сколько надо. — И поспешил исправить оплошность: — Сколько ты захочешь.

— Я тебя долго не задержу. У тебя всегда дела… Кстати, — вспомнила она о самом главном и даже приподняла голову с подушек. — Кстати, я очень прошу тебя, чтобы ты не подумал, будто я отдаю тебе свой «журнал» потому, что я… что мое состояние… — Она долго и мучительно искала слово, которое бы все объяснило, ничего не скрывая и вместе ничего не называя по имени, — Только потому, что мое состояние не перспективно.

— Я не хочу об этом и слышать! — взял он ее за высохшую, невесомую почти руку и почувствовал, что рука эта покрыта холодным и липким, неживым каким-то потом. — Ты же сама сказала — ни слова о болезни.

— Я не о болезни, — усмехнулась она и посмотрела ему прямо в глаза. — Совсем о другом. Но я не боюсь.

— Ты никогда ничего не боялась, — он не отпускал ее руки, хотя липкий этот пот был ему неприятен и страшен. — И тебе нечего бояться.

— Я писала свой «журнал» и написала его потому, что я коммунист. — Она всегда так о себе говорила: не «коммунистка», а — «коммунист», ибо была твердо уверена, что идеи и убеждения сводят на нет все и всякие различия меж их приверженцами, — И я поступаю как коммунист. Впрочем, не убеждена, что ты меня понимаешь.

— Почему же?.. — уклонился он. Их разговоры с матерью на подобные темы никогда ни к чему не приводили.

— Потому что ты не коммунист. Я поступаю так, потому что это мой долг как коммуниста, а вовсе не из авторского тщеславия, я, слава богу, не писатель. — Слова «писатель», «художник» она всегда произносила с едва скрываемой снисходительностью, ибо важны для нее были идеи в чистом виде, а не художества и прочие изыски, которые, на ее взгляд, таили в себе узурпацию права на не общепартийный, обязательный и единый для всех взгляд на вещи, а — на индивидуальный и, значит, анархистски-безответственный, стало быть, в итоге — оппортунистический, — И если я знаю какую-нибудь правду, необходимую, по моему убеждению, и полезную для партии, я не вправе ее скрывать. Даже если это может повредить мне лично. Более того — даже если это может повредить тебе. — И прибавила по привычке: — С твоего позволения.

— Ну, знаешь ли… — не удержался он.

— Партия не лжет никогда! — незыблемо и почти торжественно перебила она, и обескровленные, белые ее губы сомкнулись еще жестче. — Партия — это вовсе не те, которые… Но партия как таковая — как ум, честь и совесть эпохи… — Произнесши эти слова, застеснялась: — Прости, я не то хотела сказать, я знаю, есть слова, которые при всей своей правильности так приелись, что… Но их сказал Ленин. А он никогда не лгал.

Она глядела на него не мигая запавшими в черные провалы глазами, она не осуждала его, не укоряла — она жалела его, жалела за его неверие в идеи, которые несгибаемо исповедовала сама, ибо всякие другие идеи были для нее вовсе не идеи, а, в лучшем случае, заблуждения.

— Ах, мама!.. — понял он ее взгляд. — Разница между мной и тобой лишь в том, что я хотя бы стараюсь понять тебя, хотя бы признаю за тобой право думать так, как ты думаешь, ты же но то что не хочешь понять — ты меня просто не слышишь, не признаешь моего права на…

— Не признаю, — прервала она его. — Нельзя позволять человеку ошибаться. Тем более в таких вопросах, как идеи. Это слишком дорого может обойтись.

— Кому? — невольно усмехнулся он.

— Кажется, это не ты и тебе подобные, — почти с горделивостью ответила она, — а я без малого двенадцать лет… — но не закончила своей мысли: она никогда, ни при каких обстоятельствах не говорила вслух слова «лагерь» или «тюрьма», хотя ее «журнал», от первой до последней строчки, был именно о лагере и о тюрьме, и там, в этих ученических тетрадках в клетку, с таблицей умножения на обложке, она ничего не утаивала, не прятала и вершила без пощады свой суд над всем тем, что осмелилось посягнуть на ее — ее и Ленина — идеи.

Серафима Марковна сидела перед пасынком, опираясь на высоко взбитые подушки, прямая, высохшая, наполовину уже мертвая, но — несдавшаяся, не отрекшаяся от себя и своей жизни.

А теперь она умерла: «Выезжай немедленно мама скончалась».

Тело матери перевезли с квартиры Лизы, где она умерла, к Ире. Мать лежала в обитом красным кумачом гробу, пахнущем сырым деревом, изнутри гроб был выстлан белой простыней, и тело тоже покрыто простыней, и на этом белом противоестественно резко выделялось темно-желтое, почти коричневое мертвое лицо Серафимы Марковны.