— А по ряхе не любишь? — спросил его Боря. — Публично?
— Не надо, Боря, — взмолился маленький, — тут не место.
— Вас обижать я не собирался, — сказал Боря Бенедиктову уже миролюбивее, — а кто эта дрянь — не хотите, не надо. — И неожиданно протянул Бенедиктову руку: — Борис Лернер.
Бенедиктов назвал себя.
Лернер несколько удивился:
— Тот самый?.. — но не стал объяснять, что он под этим имел в виду.
Очкарик тоже подал Бенедиктову руку:
— Ценципер, искусствовед, — И прибавил, смущенно улыбнувшись: — Внештатный, — Улыбка у него была милая, мальчишески-застенчивая.
Лернер сказал:
— Вы должны извинить нас, что мы все время об одном: евреи, неевреи, антисемиты, неантисемиты… я понимаю, как это может раздражать других. Вас раздражает? — спросил он в упор Бенедиктова.
Бенедиктов помолчал, ему не хотелось отделаться вежливым, ни к чему не обязывающим ответом:
— Не то чтобы раздражало… Просто я не думаю, что так уж надо постоянно сыпать соль на собственные раны…
— Соль?! — вскинулся Ценципер. Очки все время съезжали с его крохотного, совсем не иудейского носа, — Вы что, тоже считаете, что мы преувеличиваем, заостряем… одним словом, что мы сами же во всем и виноваты?!
— Заткнись, — оборвал его Лернер, — Дай человеку сказать. А что ты скажешь, всем известно заранее. Ну?! — нетерпеливо переспросил он Бенедиктова. — Не раздражает. Но?..
— Раздражает то, что я сам начинаю испытывать какую-то вину, какой-то комплекс, хотя, поверьте, я не…
— Вы лично — да, — прервал его Лернер, — предположим. Но вина, о которой вы говорите, — не придуманная, вы согласны?
— Как первородный грех! — не удержался Ценципер.
— Ну, первородный грех — он на всех, — не согласился Бенедиктов, — без различия. Особенно на вас, — усмехнулся он певольно, — вы ведь, надо полагать, твердо убеждены, что Адам и Ева были евреями?
— А кем же еще?! — возмутился Ценципер.
Лернер тоже усмехнулся, и Бенедиктов подивился печали этой его усмешки:
— Раз их выгнали из собственного дома…
— Собственно говоря, — добавил Ценципер задиристо, — Адам был первым в мире эмигрантом.
Лернер рассмеялся неожиданно весело и громко:
— Ему бы как раз и отказали в разрешении на выезд: он же вкусил от древа познания, значит, знал какие-то райские государственные и военные тайны… Его бы хрен выпустили! — Он смеялся заразительно, молодо и — ни тени недавней печали.
В мастерской стало не продохнуть, несмотря на распахнутые настежь окна: табачный дым, распаренные тела множества людей, запахи сырой глины, гул голосов, яростные споры о ближайшем или необозримо отдаленном будущем, и — надо всем, все забивая: этот уехал, этот подал документы, этот ждет вызова, этому отказали…
Борисов ходил именинником от одних гостей к другим, больше всех пил, меньше всех пьянел, огромный, тучный, в расстегнутой до пупа рубахе, казалось, это не из-за Гроховского, не по случаю прощания с ним собрались здесь все, а — Левы ради, его хлебосольства и радушия. О Гроховском все, кажется, и впрямь позабыли, он, совсем уже пьяненький, угрюмый, с загнанными глазами на кирпично-красном лице, все стоял рядом с Истиной — сама неуклюжесть близ ее беззащитной хрупкости, не в силах уже скрывать растерянность за вымученной веселостью, как это было в самом начале вечера и как это вообще бывает с людьми, решившимися на крайний, отчаянный шаг и скрывающими даже от самих себя необратимость собственного решения. Он казался тут совершенно лишним, ненужным, при нем гостям приходилось поневоле прятать беззаботное свое оживление, в его присутствии было неловко говорить о постороннем. И даже Борисов, казалось, тяготился Гроховским. И когда тот, и вовсе уже нагрузившись и раза два пытавшийся затеять, для отвода души, драку, был отведен в соседнюю с мастерской комнату и уложен одетым в постель и тут же надсадно захрапел, все вздохнули с облегчением.
В толчее и неразберихе проводов Бенедиктов не сразу увидел белокурую голову Тани Конашевич. Она стояла у дальней стены в компании своего мужа-архитектора и еще одного молодого или, скорее, моложавого, спортивной стати человека, которого Бенедиктов ни разу прежде не видел ни у нее, ни с ней. Таня тоже его заметила, кинулась к нему сквозь толпу гостей.
— Юрик! Родной! — От нее пахло коньяком и крепкими, сладкими духами, и, коснувшись щекою ее щеки, он ощутил жирный слой тона, растопленного жарой. — И ты здесь! Все здесь! Все! Прямо как на премьере в «Современнике»!
— А я и не знал, что ты знакома с Гроховским.
— С Гроховским?.. — искренно удивилась она. — Это кто?