Бенедиктову казалось, что самой своей смертью Димка вопрошал его, Бенедиктова, о чем-то необычайно важном, на что, однако, ответа у него нет. Да и по глазам остальных, толпившихся вокруг гроба, он видел, что и они читают на Димкином мертвом лице тот же вопрос и так же ищут и не могут найти в себе ответа. И хотя он уже знал, что все проходит, все забывается, забудется и это Димкино лицо, и этот его безответный вопрос — все проходит, но должен же остаться в них во всех хотя бы отзвук этого не произнесенного вслух вопроса, хоть стыд от того, что ответа у них — нет!..
Потом были речи, говорили коротко, сбивчиво, кто-то из говоривших плакал, и всем было неловко: достоинства мертвого Димки вызывали теперь восхищение, которое, когда он был жив, никому бы и в голову не пришло, и в этом была неправда и лицемерие, потому что запоздалые эти похвалы были адресованы не столько Димке, сколько самой смерти, словно живые, хваля мертвого Димку, как бы льстили смерти, улещивали ее в предвидении собственной неминуемой, рано или поздно, встречи с нею.
На кладбище Бенедиктов должен был ехать с Ансимовым и Евой Горбатовой. Паша никак не мог завести машину, сел аккумулятор, и, с опозданием добравшись до Ваганькова — мокрая, чавкающая под ногами глина, голые деревья, могильные плиты и памятники, осыпанные прелой листвой, — они долго плутали по пустым осклизлым кладбищенским аллеям. Не у кого было даже спросить, где хоронят Димку. Они и вовсе отчаялись и уже пошли в ранних осенних сумерках назад, к выходу, но тут им навстречу вышла из-за поворота сильно поредевшая толпа тех, кто хоронил Куликова. Кто-то, оскользнувшись на мокрой глине и схватившись за руку Бенедиктова, сказал на ходу:
— Что же ты? Уже похоронили, опоздал.
Бенедиктов и Ансимов с Евой долго стояли у свежей
Димкиной могилы — рыжая глина продолговатым, наспех насыпанным холмиком, в головах несколько венков с лентами, табличку с именем не успели заказать. Дождь пошел сильнее, вода стояла ржавой лужей вокруг могилы, и лишь Димке, подумал Бенедиктов, лишь Димке там, в могиле, тепло и сухо. Уж теперь-то он нашел безотказное гостеприимство, теперь-то уже не придется ему, напившись и не смея явиться домой, звонить ребятам и просить о ночлеге или же, если дело было летом, ночевать, свернувшись калачиком и аккуратно подложив под голову стоптанные ботинки, на скамейке где-нибудь на Тверском или Суворовском. Димка обрел наконец все, что было ему живому заказано. Тепло, надежно, трезво. Прощай.
Уже в машине Ева попросила:
— Я не хочу на поминки, мальчики, к ним ко всем. Поедемте куда-нибудь, только чтоб больше никого, только вы и я. Или просто покружим по городу, а потом вы поедете туда одни, без меня.
Ансимов ничего не ответил, поехал куда глаза глядят.
И лишь много спустя сказал, не оборачиваясь к Бенедиктову и Еве, сидевшим рядом на заднем сиденье:
— А все-таки надо было бы выпить за упокой Димкиной отлетевшей души…
— Не надо о Димке, — сказала Ева, — я прошу. Пусть каждый про себя. Не надо слов.
Ансимов спросил, все так же не оборачиваясь, у Бенедиктова:
— От Майки есть что-нибудь? Извини, если я лезу не в свое…
— Дура! — вдруг с злым раздражением воскликнула Ева. — Дура!..
А Бенедиктов подумал, что впервые за все время после отъезда Майи он сегодня ни разу не вспомнил о ней, впервые сегодня его отпустила цепкая память. Весь день он думал о Димке, о смерти и о самом себе, искал ответа на Димкин неизреченный вопрос, и, странное дело, Майя к этому не имела уже никакого отношения.
— Почему — дура? — возразил Еве Ансимов, — Я не о том, что она ушла от Юры, тут она сто раз дура! Но почему дура, если отвалила за бугор? Что ей оставалось еще делать?
— Дура, — повторила Ева, — потому что глупо искать за тридевять земель того, чего нет в тебе самой.
— А чего не было в Майе? — полюбопытствовал Ансимов.
Бенедиктов, как бы издалека слушая их, подумал, что они говорят о Майе в прошедшем времени, словно о мертвой, будто она умерла и исчезла навсегда, как Дима Куликов. И себя самого тоже поймал на том, что слушает их и не перебивает, словно предмет их разговора не имеет и к нему никакого касательства.
— Чего не было в Майе, по-твоему? — настаивал Ансимов, — Она что, первая, кто навострил лыжи? Или последняя? То, что произошло у них с Юрой, этого со стороны не просечь, это они одни знают, но то, что она решила слинять…
Они и обо мне, подумал Бенедиктов, говорят так, будто и меня здесь нет, будто и я не в счет…