Они заказали бутылку шампанского, кофе и мороженое. Гремел оркестр, Оля непроизвольно отбивала ногами ритм под столом и, ловя себя на этом, виновато улыбалась ему, но через минуту опять забывалась. На дешевенькой импортной маечке было написано по-английски: «Лучше любовь, чем война», но едва ли она, подумал Бенедиктов, знает английский. Как и любовь, впрочем. Пальцы, которыми она держала бокал с шампанским, были с детскими еще, коротко остриженными прозрачными ноготками.
Вот она сидит перед ним, юная женщина — «Лучше любовь, чем война», — сдувает легким дыханием челку со лба, девочка, странным образом вобравшая в себя всю безоблачность и ясность его, Бенедиктова, молодых лет, словно это его юность и ясность перелились в нее, стали ее юностью и ясностью. И он подумал, что, наверное, это-то и есть бессмертие.
Он видел, что Оля заскучала, что ей до смерти хочется потанцевать. Ее уже несколько раз приглашали, но она всем отказывала, не желая обидеть Бенедиктова или, может, быть, ожидая, что он сам пригласит ее. Но ему было не до танцев, и, когда к ней подошел еще один кавалер, Бенедиктов, не дав ей отказаться, кивнул: иди.
Он не сводил с нее глаз, теряя и находя в толпе танцующих, она возвращалась к столику лишь на мгновенье, ее тут же опять приглашали, и она вновь и вновь плясала без устали.
Ей было неловко танцевать на высоких платформах, она то и дело оступалась, а когда возвращалась, скидывала под столом свои сабо, давала ногам подышать и отдохнуть. Но в одном из танцев сабо подвернулось, слетело с ноги, она нагнулась и подобрала его и, ловко сдернув с ноги и второе, продолжала танцевать как ни в чем не бывало, будто не впервой ей отплясывать вот так, босиком, помахивая в воздухе своими сабо.
И никто из танцующих не удивился этому, наоборот, ее пример заразил и других — одну, другую, третью, и был в этом не вызов, а просто раскованность и безразличие к тому, как это выглядит со стороны и что о них подумают и скажут, какая Бенедиктову в его молодые годы и не снилась.
Они, думал без зависти Бенедиктов, иные, свободнее и независимее, чем был он и его сверстники. Лучше ли, хуже, а — иные, как их ни называй — акселератами, скептиками, прагматиками или трезвыми мечтателями. И ему, Бенедиктову, их никогда уже не догнать.
Он вдруг безмерно, смертельно устал.
И все-таки, думал он, мы сделали свое дело и большего, может быть, сделать и не могли, не дано это было нам, но мы были семенами, брошенными временем в эту землю, хоть взрасти на ней и заколоситься жатвой уже не нам, а вот этим, нынешним. Что ж…
Оля плясала.
Он поглядел на часы — двенадцатый, четверть двенадцатого.
Он не стал ее окликать, нс стал прощаться, расплатился с официанткой. Оля все плясала: «хоп-эй-хоп!» — что ей до него, она — на этом берегу, он — уже на том.
Он пробрался сквозь толчею танцующих, вышел на улицу.
Новый Арбат был иллюминирован, в четырех огромных парусах министерских зданий во все двадцать или сколько их там этажей горели окна, образуя праздничные буквы: «9 МАЯ». Бессонно вертелся вокруг своей оси аэрофлотовский глобус, маня в дальние дороги.
Он вышел мимо Пашкова дома на увитый провисающими дугами праздничных гирлянд Каменный мост. Ни на мосту, ни на набережной вдоль подсвеченной прожекторами кремлевской стены не было ни души.
Он остановился на смотровой площадке, нависшей над темной, маслянисто поблескивающей водой, оперся локтями на парапет, долго глядел вниз.
В воде отражались островерхие башни, зубцы стены, Большой дворец, золото Ивана Великого.
Он взобрался на парапет, ощутил ладонями и грудью тепло вобравшего за долгий день солнечный жар камня и неловко, с усилием перевалился через него.
1974 1987