Вернулась Эля:
— Хорошо в ведре лед был, кран-то тоже замерз, молчит. Сейчас вскипит, там на самом донышке.
Иннокентьев отошел от окна, сел на диван, провалившись меж разрозненных, скрипучих пружин.
Эля открыла шкаф, пошарила на полупустых полках.
— Сахар-то — вот он, а чаю… — Но, казалось, и это не очень ее огорчило.
— А водки нет ли? — Иннокентьев не узнал свой голос: чужой, осевший.
— Неужели!.. Чтоб после Катьки что-нибудь осталось?!
Казалось, холод ей нипочем. Она еще раньше сняла шубу, была в одной вязаной кофте. Вынула из шкафа жестяную банку с сахаром, поглядела в нерешительности на Иннокентьева.
Он сказал как можно бодрее:
— Будем пить кипяток, как в войну.
— Почему именно — в войну? — не поняла она.
Он сообразил, что она никак не может помнить войну, родилась много позже.
— Одним словом, не беда.
— Сойдет, — согласилась она, убрала со стола грязные стаканы из-под портвейна и пустую бутылку. — Хватило б воды вымыть… — Вышла в сени и вскоре вернулась со вскипевшим чайником и вымытыми стаканами. — На два стакана и то едва наберется. Вам сахару сколько положить?
— Не жалей. Авось не замерзнем до утра.
— А вы решили остаться? — не удивилась она, но и не выказала никакой радости.
— А куда прикажешь в этакий гололед? Правда, у вас тут рядом новый крематорий, большое удобство.
— Что ж… — пожала она плечами, — как хотите, — И как о единственном, вполне естественном выходе из положения: — Вот что… мы лучше давайте ляжем в постель, бабушкина перина жутко теплая, из чистого пуха. А то и я уже сама как ледышка. Ляжем под нее, напьемся чаю, глядишь, отогреемся.
— Хорошая идея, главное, ко времени, — усмехнулся он.
— Да нет, — ответила она без выражения, — раздеваться не будем, только сапоги. Напрасно испугались.
Вышла в соседнюю комнату, позвала его оттуда чуть погодя:
— Идите. Тут, правда, лампочка перегорела, темно. Идите, не бойтесь.
Он встал — ноги совершенно задеревенели, — прошел в крохотную темную комнатку, где едва помещалась большая металлическая кровать, на никелированных шишечках в ее изножье слабо мерцал свет, падающий из дверей. В изголовье угадывалась высокая гора подушек.
Эля переложила подушки на стоящий рядом с кроватью стул, откинула толстую, рыхлую перину:
— Ложитесь, только ботинки снимите. Я чай принесу. — И вышла за дверь.
Иннокентьев жалко усмехнулся про себя в темноте, покорно снял ботинки, лег под перину, провалившись всем телом в другую такую же рыхлую перину под собой.
Эля вернулась, неся в каждой руке по стакану с подслащенным кипятком.
Он взял у нее стакан, ожег пальцы.
— Горячо, черт!..
— Какой нежный, скажите, пожалуйста… Остынет — смысла не будет. Пейте.
Присела боком на кровать, отхлебывала кипяток мелкими громкими глотками.
Обжигая губы, он отпил глоток, торопливо отпил еще и еще, ни с чем не сравнимое блаженство охватило его, и все — и дорога эта, и богом забытое Никольское, и этот пустой, промерзший дом, и самая эта стужа вселенская — показалось ему не таким уж страшным и унизительным. Он смотрел снизу вверх на сидящую на краешке постели Элю, едва различая в темноте ее лицо. Выпростал из-под перины свободную руку, нашарил в темноте ее ладонь, взял в свою и чуть было не отдернул — такая ледяная была у нее ладошка. Ему вдруг стало ее до слез жалко, и вместе с теплом кипятка горячая волна нежности поднялась в нем.
— Что же ты не ложишься?
Она не ответила, высвободила руку, неторопливо пила обжигающий кипяток, думала о чем-то далеком и, как ему казалось, не имеющем к нему никакого отношения.
Да и он думал сейчас лишь о том, как бы не допить кипяток раньше, чем успеет как следует согреться.
Эля поставила свой стакан на пол, встала.
— Газ погашу. — И вышла.
Он лежал в темноте, утопая в мягком тепле перины.
Эля долго не шла. Он позвал ее:
— Ты где?
Она вернулась, погасив по пути свет в соседней комнате, и тут же дом залила такая непроглядная тьма, что хоть глаз выколи.
— Зачем? — запротестовал Иннокентьев. — При свете как-то теплее.
Она присела на кровать, стаскивала с ног сапоги. Сняла их, но посидела еще некоторое время молча на краю кровати.
— Подвиньтесь, — попросила негромко.
Он отодвинулся к самой стене. Эля легла, вытянула ноги, укрылась до подбородка периной.
Они лежали молча, лицами вверх, понемногу глаза привыкали к темноте, да и в окно несмело сочился бледный свет то ли луны, вновь пробившейся сквозь тучи, то ли фонаря с улицы.